Это было приятное кафе, теплое, чистое, приветливое, и я повесил свой плащ сушиться, положил свою поношенную шляпу на полку над скамьей и заказал кофе с молоком. Официант принес кофе, я вынул из кармана блокнот и карандаш и начал писать. Я писал о Мичигане, и, поскольку день был холодный, дождливый, ветреный, такая же погода была в рассказе.
〈…〉
В кафе вошла девушка и села отдельно за столик у окна. Она была хорошенькая, со свежим, как только отчеканенная монета, лицом, с гладкой благодаря дождю кожей и черными как вороново крыло волосами, наискось срезанными над щекой.
Я смотрел на нее, она меня беспокоила и очень волновала. Мне хотелось поместить ее в рассказ или еще куда-нибудь, но она села так, чтобы наблюдать и за улицей, и за входом, – я понимал, что она кого-то ждет. И продолжал писать.
Рассказ писался сам собой, и мне было трудновато поспевать за ним. Я заказал еще рома «Сент-Джеймс» и посматривал на девушку всякий раз, когда отрывался от письма или затачивал точилкой карандаш, с которого на блюдце под моим стаканчиком опадала кудрявая стружка.
Я увидел тебя, красотка, думал я, и теперь ты моя, кого бы ты ни ждала, и пусть я больше никогда тебя не увижу, ты принадлежишь мне, и Париж принадлежит мне, а я принадлежу этому блокноту и этому карандашу.
Я вернулся к письму, глубоко погрузился в рассказ и потерялся в нем. Теперь писал я, он не сам писался, и я уже не отрывал глаз от бумаги, забыл о времени, о том, где я, и больше не заказывал рома «Сент-Джеймс». Потом рассказ закончился, и я почувствовал сильную усталость. Я прочел последний абзац, поднял голову и посмотрел, где девушка, но ее уже не было. Надеюсь, она ушла с хорошим человеком, подумал я. Но мне было грустно.
〈…〉
Дописав рассказ, я всегда чувствовал опустошенность, было грустно и радостно, как после любви в постели, и я не сомневался, что получился очень хороший рассказ, хотя окончательно в этом уверюсь, когда прочту его завтра.
Расскажу историю. Когда мне было двадцать пять лет, я поехал на Кубу и целую неделю прожил в Гаване. В один из дней я решил сходить в ресторан на крыше отеля Фокса, небоскреба на берегу залива. Я поднялся на лифте, зашел в просторный зал, сел за столик, заказал коктейль дайкири и стал смотреть в окно. Солнце садилось, вся прибрежная Гавана стелилась на необозримое пространство под моими ногами, впереди горел океан. Я вглядывался в эту картину и пытался что-то почувствовать. Дело в том, что я родился в Гаване, прожил там полтора года: глядел с маминых рук в такое же окно: как меняет цвет океан, как ползут в сторону горизонта белые корабли. Папа работал журналистом ТАСС, и мы жили в этом небоскребе, недалеко от набережной Малекон. А потом была Москва, школа… целая жизнь. И только сейчас я приехал сюда снова, пил сладкий дайкири и пытался что-то вспомнить. Мне казалось, если я очень напрягусь, у меня получится. Толстой говорил, что человек может вспомнить свое самое раннее детство, если постарается, вплоть до рождения. Но как я ни всматривался в золотую рябь на воде, ничего не вспоминалось.