Советские реалии легко усматриваются: это поэт слушает московское радио («хоровой короб»), бьют кремлевские часы, поют гимн (тогда еще «Интернационал», который «слушает земля»), и возникают смежные зрительные образы: парад на Красной площади, танки, идущие по ней («черепахи, разворачивающие маневры», и замечательная «взволнованная бронь»). Можно даже догадаться о «стекле Москвы меж ребрами гранеными»: это, должно быть, гостиница «Москва», тогдашний новострой. Ну и что здесь важнее: эти советские реалии, само появление которых должно вроде бы свидетельствовать лояльность поэта, или все тот же звук мандельштамовского стиха? По мне – второе. Это все та же «классическая заумь». Хорошо, можно сказать – советская заумь. Все тот же вертящийся дервиш. И когда, например, видишь слова: «Да, я лежу в земле, губами шевеля» – думаешь не о Воронежской ссылке и даже не о владивостокском пересыльном лагере, а о стихах, вот об этом самом стихе, об этой строчке. Для такой строчки не нужен дополнительный житейский резонанс. Вот тем-то Мандельштам и выше, и сильнее Сталина – от него вот что осталось, а не проклятия или даже славословия соотечественников.
Сказал «Я лежу», сказал «в земле» – развивай тему «лежу», «земля». Только в этом поэзия. Сказал реальное, перекрой более реальным, его – реальнейшим, потом сверхреальным. Каждый зародыш должен обрастать своим словарем, обзаводиться своим запасом <…>, перекрывая одно движенье другим. Будь рифма, ритм < … > все недостаточно, если нет этого. Получится канцелярская переписка, а не стихи. Надо не забывать, что был Хлебников, что у меня были хорошие стихи <…> Этого правила не понимали некоторые акмеисты, их последыши, вся петербургская поэзия, вся официальная советская поэзия!..