Постепенно, я начинала оттаивать. Лишь ночью, пребывая в сонном бреду, я оказывалась в своей неизвестности, где его голос снова и снова повторял одну фразу: «Она сделала все, чтобы погубить себя».
Его лицо появлялось внезапно. Сначала он улыбался своей самой обворожительной улыбкой, затем улыбка превращалась в оскал, и лев бросался на меня, своими когтями раздирая мне грудь, и я просыпалась с криком на губах. В такие ночи Бенедикт прижимал меня к себе, силясь пересилить боль кошмаров, и постепенно они стали легче. Теперь в них появлялся он, человек, спасавший меня от самой себя.
В какой-то момент я даже застала себя за мыслью, что безумно скучаю по нему, когда его нет рядом. В такие моменты я садилась за клавесин и старалась переиграть на клавишах песни из моего будущего. И вот по всей гостиной разносились слова, что еще не родились.
Это помогало мне успокоиться, и мадам Деверо с радостью доставляла мне удовольствие, не появляясь рядом или же помогая мне воссоздать мелодию. Иногда она приносила мне горячий чай, переча этим самым всем своим правилам приличия, и заговорщицки улыбалась мне, когда я уверяла нашу экономку, что эти следы оставила вовсе не я, а Кентервильское приведение, что иногда гремит ночами своими кандалами, рисует на стеклах кровью и всячески пугает меня, едва я закрываю глаза. В конце концов, я даже смогла ее убедить.
Спустя месяц, я все-таки выползла из своего замкнутого пространства, лишь ночью оставляя зиять дыру внутри себя, когда я видела его лицо в своих кошмарах.
Как-то раз, Бенедикт и вовсе пытался заставить меня пойти в мастерскую мастера кисти и заказать мой портрет, ведь по закону, каждая замужняя дама должна была его иметь. Хуже, чем это, наверное, не было ничего. Выращенная поколением фотографов, я и представить себе не могла, что однажды, мне придется несколько дней, а то и недель просидеть на одном месте, не меняя положения, чтобы художник смог нарисовать картину, которая более-менее отдаленно будет напоминать мне меня. В итоге я просто уперла руки в бока и заявила, что не видать ему моего портрета, как Елизаветы II, демонстративно развернулась и ушла в спальню быстрее, чем он смог бы меня поймать. Такое поведение не обошлось даром, и через несколько дней в нашем доме поселился ни кто иной, как Томас Гейнсборо, чью фамилию я слышала лишь мельком, мирно посапывая на уроках истории культуры. Угрюмый, словно обиженный на весь мир мужчина сразу не запал мне в душу и от этого у нас постоянно возникали стычки с графом, который уговаривал меня таки сесть и смириться с тем, что мой портрет, хочу я того или нет, будет красоваться в нашей гостиной. И смириться, и вправду пришлось.
Итак, день ото дня, я сидела на стуле в гостиной и смотрела на художника, улыбаясь во все зубы, хотя мне следовало улыбаться, как истинная Шарлотта – изображать из себя Мону Лизу с сотнями тайнами внутри маленького тела. Хотя единственной моей тайной за последнее время стало то, что я тайком тащила с кухни добрую часть еды. Но и об этом мало кто не знал, при виде меня, грозно орудующей ложкой над огромной кастрюлей, все слуги тут же терялись и лишь тихонько стояли позади меня, пока я с набитым ртом пыталась перед ними извиниться за доставленные неудобства.
О том, что я чокнутая было известно всем давно, поэтому слуги старались смириться с моими закидонами, какими бы странными и необычными они не были. Так, я научила нашего виртуозного повара месье Ренье делать мне сэндвичи на ночь. Даже Бенедикт приучился их есть, хотя сначала обзывал «крестьянской грубой едой». Он любил сэндвичи с гусиным паштетом и жареной куропаткой, а я старалась приблизить вкус к Макдональдсу, по которому безумно соскучилась.
И вот в очередной день отсиживания своей пятой точки в жутком неудобном кресле (мебель в 18 веке была и запредельно пафосной, но и чересчур жесткой) для художника, я не выдержала и попросила прерваться, приказав пажу принести сэндвичи и вино, чтобы головная боль хоть как-то была оправдана.
Когда они появились на серебристом подносе, я накинулась на них со слезами на глазах, даже позабыв о том, что рядом стоит не приученный к таким странностям Гейнсборо. А как только вспомнила, поняла, что натворила что-то жуткое. Мужчина стоял у холста, застыв точно статуя, и шокировано глядя на меня. Поняв, что нужно что-то сделать, что бы успокоить мужчину, я протянула ему поднос:
- Угощайтесь. Экзотика! Нигде более вы такого не испробуете.
Да и, слава богу, что нигде больше. Разорила бы я сеть закусочных под чистую. Художник неуверенно подошел ко мне, точно к душевнобольной, но сэндвич все же попробовал. Все бы отдала, чтобы на тот момент у меня под рукой имелся бы фотоаппарат! Такого восторженного лица, как у Гейнсборо, еще стоило бы поискать.
- Что это за чудо, миледи?
- Это тайна, друг мой, - я выпучила глаза и кивнула для закрепления эффекта.