После того как гостья ушла, Дарья Львовна, утомленная переживаниями, особенно раскаянием и самооправданием, сбросила верхнюю одежду и бросилась на кровать, отбросив в сторону красное ватное одеяло; комната, нагретая лучами вечернего солнца, еще хранила тепло, и простыни было достаточно, чтобы не замерзнуть во время короткого сна, который она решила себе позволить. Она попыталась взять себя в руки, размышляя о действительных горестях других людей — Веры Ивановны, одинокой, всеми покинутой, злопамятной, с подорванным здоровьем, зарабатывающей на жизнь, пытаясь обучить грузинских детей английскому языку; о своей сестре, страдающей ипохондрией, живущей среди пузырьков с лекарствами и медицинских рецептов; о подруге с шестнадцатилетней дочерью, страдающей эпилепсией; о девушке с работы, которой никто не назначал свиданий. На что жаловаться ей по сравнению с ними? Она не любила работу в своем учреждении, но эту нелюбовь разделяли с ней многие ее коллеги; радость и чувство давно исчезли из отношений с ее превосходным мужем, но и в этом не было ничего необычного; дети, добрые и заботливые, ушли из сферы ее притяжения, но что может быть естественней? Что же снедало ее? Ей не дано было докопаться до корней своей собственной боли. Наконец она уснула.
Разбудила ее музыка — пронзительная, благозвучная, тоскующая. Смычок взмывал в руке музыканта в ликующем крещендо и возвращался в примиряющем диминуэндо. Все в мире невыразимо сладостно и не менее невыразимо печально — так уверяло Дарью пение смычка, но затем вступил голос, и знакомые пустые слова прозвучали издевкой. Она улыбнулась насмешливо, одними губами.
Двадцать лет назад пластинка с записью этой жуткой песенки была самой любимой у ее мужа. Он выучил наизусть эти идиотские слова, и хотя Дарья посмеивалась над ним, она сама же предложила водрузить патефон на ночной столик, чтобы он мог снять пластинку прямо из постели и, не умея прислушаться к ее чувствам, склониться над ней, тихо бормоча
Странные звуки, похожие на шарканье ног, прерываемые беспорядочными глухими ударами, слишком тяжелыми, чтобы быть шагами танцора, присоединились к пению и игре скрипки. Дарья встала с кровати и на цыпочках подошла к двери, приоткрытой настолько, что в щель хорошо было видно крыльцо. Она сразу увидела, откуда идут звуки. Клавдия Михайловна, в цветастом сарафане и белом платке на голове, притоптывала и шаркала в такт пластинке, крутившейся на радиоле. Ее правая нога была вдета в щетку, рядом с ней стояли ведро с тряпкой, висящей на его краю, и прислоненный к нему веник. Тряпка была вся в желтых пятнах, веник безжалостно растрепан — Клавдия Михайловна натирала пол на крыльце.
Дарья увидела, как чья-то неясная фигура вынырнула из глубины, положила руку на талию женщины, занятой полами, и присоединилась к ее ритмичным движениям.
Маленькие глазки Клавдии Михайловны излучали свет из темных глазниц, а губы, которые Дарья видела раньше лишь плотно сжатыми, обнажили сильные, чрезвычайно белые зубы.
Но вот появилась и третья фигурка, сутулая, жалкая, с выпученными глазами. Клавдия Михайловна, казалось, не заметила ее, но ее партнер протянул другую руку и вовлек вновь прибывшую в танец. Тут старая карга преобразилась в спящую красавицу; она уронила голову на любезно подставленное плечо и включилась в ритм танца. Темп музыки стал бешеным, самозабвение танцоров перешло в полное неистовство; Дарья высунула голову дальше из комнаты. Женщины не заметили ее, но мужчина-танцор увидел ее тотчас же, легко освободился от своих партнерш и направился к ней. В этот момент пластинка заскрипела, заканчивая свою игру, и Клавдия Михайловна закрыла патефон, подобрала ведро и поковыляла вниз по ступенькам. И другая женщина исчезла, как только прекратилась музыка. Дарья осталась одна, лицом к лицу с игроком в шахматы, он же преследовал ее на скале и в рощице. Она сделала шаг вперед, прижалась щекой к его плечу и закрыла глаза. Грубая на вид шерсть его свитера оказалась мягкой и холодной, как подушка. Это и была подушка.