В Цицикаре Браницкая надеялась получить место в конторе порта, но место ей не досталось. А душевное здоровье Анджея все более вызывало вопросы. И я отчетливо представлял его метания - красная разведка - мне намекнули, что от незадачливого агента собирались избавиться тем или иным способом, - золото, которое не то есть, не то нет, рассказанная ему история подмены ребенка Босвелла, в которой Гижицкий также усматривал для себя некие возможности. И вдобавок женщина, высасывающая его, сводящая с ума словно некий упырь-кровосос.
Все зло от таких женщин, думал я, вспоминая лицо Дороты Браницкой, жестокое и гордое. Все зло от таких.
“Я ехала и знала, что меня ждет смерть”, - так она говорила, и я не имел возможности ей не верить. Сама виновата, сказал я себе. Сама виновата, это она довела Гижицкого до безумия, до гнусности, до доноса Босвеллу, что Браницкая собирается кому-то продать сведения о подмене ребенка. И я подумал, что сам Анджей мог сказать бывшей пассии своей, что до Харбина она не доедет. Я бы, возможно, так и сделал на его месте - и ее страх, и то, как она ехала навстречу смерти, было лишь небольшою платой за то разрушающее воздействие, которое имела Браницкая на судьбы.
Mania, говорил Клингер. И у этого, и у того mania. Эта женщина одинаково страшно действует на всех, с кем приходит в соприкосновение, и не является ли моя собственная одержимость ее делом также проявлением этой mania?
Нужно было отвлечься, забросить это дело, и я швырнул расчерченные на листе почтовой бумаги схемки в ящик стола, в который раз и теперь уж накрепко давая себе слово не возвращаться к делу Дороты Браницкой.
И жизнь услужливо принялась вытирать это дело из моих мыслей - сперва пропажей Пака Довона, след которого затерялся в монгольской степи, а после июньскими событиями, когда стало ясно, что мои соображения о причастности агента Ершина к делам красных бомбистов не были досужими домыслами. Бомба была заложена толково, в виадуке на стыке Пекин-Мукденской и Южно-Маньчурской железных дорог, который стык охраняли не китайцы, а японские солдаты. Толково, ничего не скажешь. Все как один посчитали, что покушение было организовано японцами, разозленными заигрываниями Старого маршала с Вашингтоном.
…А на исходе июля умерла маменька - просто тихо уснула в своей комнате. И я остался один.
========== Междуглавие последнее ==========
Они поднялись с земли, когда последние отзвуки копыт впитались в камни и песок. До того нужно было лежать так неподвижно, чтобы и птица, черная птица, клюющая мертвых, могла обмануться. “Если отсюда выходят только мертвецы, превратимся в мертвецов”. Таких же, как те, что не шевелятся и не встанут уже. И как тот на сопке, что тоже затих.
И птица села, птица выклевывала припасенный кусочек мяса, который достать ей было гораздо проще, чем разрывать плотную человеческую одежду и упругую живую человеческую кожу.
Отзвучали, отгремели по земле копыта, - тра-та-тра-та-тра-та, - галопом умчались всадники, оставив бродивших без призора коней.
На двух из которых и сели те двое, что лежали будто мертвые.
- Отсюда должно быть недалеко, - голос Цзиньлин тих, как шуршание песка. Она подбирает поводья, руки в дорожных перчатках легки.
Меченый кивает.
- Один переход. Я знаю это место у озера, - говорит он, подъехав к спутнице вплотную. Склоняется к Цзиньлин и выплевывает свистящим злым шепотом: - А Байбак был прав. Я тебе нужен только для того, чтобы найти это место.
Та коротко усмехается, в прищуренных светлых глазах вспыхивает острый огонек - подобный тому, как отблескивает на солнце змеиная чешуя. Хочет что-то сказать - и вздрагивает, оглушенная звуком одинокого выстрела.
Падает конь под Меченым, падает, увлекая всадника, чья нога застряла в стремени, и валится набок, придавив ногу человека, вдавив ее в песок.
- Байбак! - выстанывает Меченый бессильным злым полушепотом. Револьвер, револьвер на бедре больно впивается в тело. Быстро не вытащить.
Въехавший на сопку едва заметно кивает, не отводя глаз от атамана.
- Цзиньлин поедет со мной, - в голосе его прорывается тщательно задавливаемое торжество. И дальше летят, летят слова, которые услышал Байбак некогда от уруса-художника. Летят, торопятся, мешаются с густым горячим уже воздухом, струйками поднимающимся от песка и камней.
- Я знаю об лощине у озера, - выпаливает наконец Байбак, как прежде не сводя с Меченого глаз, но обращаясь к неподвижно застывшей женщине. Даже конь ее словно окаменел. - Я знаю место, а ты знаешь местечко. Он нам не нужен, - дергает он подбородком в сторону Меченого. Тот же упрямо пытается выползти из-под придавившей его конской туши - зная слишком хорошо, что Байбак Хва не бросает слов на ветер.
- Он нам не нужен, - помедлив, тихо повторяет Цзиньлин. Лицо ее спокойно как степь, она чуть трогает бока лошади мягкими гутулами и шагом подъезжает ближе. Солнце бьет ей в лицо.
- Ты видишь, Чханъи? - голос Байбака торжествующе звенит, срывается, летит к опрокинутой синей небесной миске, отражается от нее и падает, едва не оглушая. - Урус говорил правду!