А вот Довон Флавинского боится - как боятся нервные дамы сумасшедших, от которых не знаешь, чего и ждать.
Однажды Флавинский пришел как раз тогда, когда мы с Довоном пили кофе. Явился, как и обычно отодвинув с дороги дворника Кана, словно неживую помеху - он, кажется, единственный, кого Кан немного опасается. Войдя, Флавинский уселся на стул поодаль, положил на колени шляпу и, не дождавшись от меня приветствия, ушел в созерцание - так, будто явился на выставку в музей, где мы с Довоном были только экспонатами.
Я решил посмотреть, что же будет и куда простирается нещепетильность и бесстыдство Флавинского, а потому продолжал спокойно потягивать свой кофе - а вот Довон занервничал. Сколь ни был он хладнокровен, появление незнакомого человека, вошедшего незвано-непрошено и безо всякого приветствия и рассматривавшего его как неживой экспонат, беспокоило моего храброго корейца.
Впрочем, равнодушное созерцание Флавинского продлилось недолго - теперь он разглядывал Довона бесцеремонно, словно товар на рынке, а после взгляд его стал ощупывающе заинтересован. В какой-то миг он скорым шагом подошел к нам, зайдя с другой стороны и рассматривая Довона так, чтобы свет падал от окна из-за его спины.
- Я должен его писать, - пробормотал Флавинский по-русски. - Это же живой Ёсицунэ. Травин, одолжите мне вашего прелестного китайца.
- Корейца, - поправил я безмятежно, улыбаясь одними губами. Глаза Довона беспокойно забегали - русского он не знал, хотя за то, что он не мог разобрать ни единого слова по-русски, я бы не мог поручиться. А Флавинский продолжал бесцеремонно разглядывать Довона, и во взгляде его было все менее прицеливающегося к модели художника, а все более высматривающего вечером развлечения мужчины.
В конце концов, когда комментарии Флавинского относительно внешности Довона стали совершенно рискованными и непристойными, я прогнал его, а Довону сказал, что это был один из моих лучших информаторов. Не знаю, поверил ли мне кореец, однако приходить в мой дом он после того некоторое время опасался, и несколько раз мы встречались для деловых разговоров на берегу Сунгари. Флавинский же спустя время заявился как ни в чем не бывало, и я в глубине души был ему даже благодарен за то, что он поставил всегда невозмутимого как скала Довона в столь неудобное положение.
…Итак, Флавинский ввалился непрошен, едва сбросив в прихожей калоши и сняв пальто и башлык, в котором выглядел записным филером. Я беседовал с купцом Атяшевым, по весне гонявшим по Сунгари баржи и еще с зимы моим посредством обеспечивавшим себе какую-никакую защиту от вовсю грабивших проходящие торговые караваны банд. К счастью Флавинского, мы уже закончили с деловой частью нашей беседы и предавались приятным воспоминаниям о старых временах.
В противоположность ожиданию, Флавинский не влез бесцеремонно в разговор, как сделал бы обычно - оглядев мой кабинет, он зацепился взглядом за картину с монгольским пейзажем и майханом, да так и остался сидеть, уставясь на нее.
- Давно у вас это, Травин? - спросил Флавинский, когда Атяшев ушел. Я взглянул на картину. Висела она у меня ровно пять месяцев с неделей, но для чего Флавинскому нужна была такая точность.
- Не помню, с полгода висит, - небрежно бросил я, снова обратив взгляд к бумагам, которые всегда лежали у меня на столе, чтобы при надобности занимать глаза и руки.
- Продайте ее мне, - вдруг заявил Флавинский с необычайной решительностью. Это было неожиданно - я прекрасно знал, что он беден как церковная мышь, что едва наскребает гроши, перехватывая по временам заказы в типографиях на виньетки и иллюстрации для дешевых изданьиц.
Картину мне принес Андрей Гижицкий, художник-поляк, мой несостоявшийся клиент. Он явился ко мне душным июньским вечером и все оглядывался так, что впору было подумать, что он боится преследований. Оставил картину и пачку бумаг и уговорился прийти завтра для серьезного разговора - однако назавтра его арестовали как красного шпиона и очень скоро повесили. Я тогда внимательнейшим образом перечитал бумаги, оставленные мне Гижицким, прежде чем отдать их начальнику Сыскного отделения, но ничего подозрительного и интересного не нашел. И решил, что неприятностей мне не нужно, пусть китайцы сами разбираются. Андрей оказался сводным братом Камиля Гижицкого, служившего сперва у Колчака, потом у Унгерна, потом у Чжан Цзолиня*, а под конец сбежавшего в свою Польшу. Младший Гижицкий с братом не поехал, остался в Манчжурии - и кончил вполне бесславно.
А вот картину я оставил у себя.
- Зачем вам эта мазня под Верещагина? - продолжал наступать Флавинский. - Травин, вы ни черта не смыслите в искусстве, оно вам не нужно. А я повешу ее на стену в память о погибшем коллеге.