— Отпускные — за несколько лет, — сказала вслух Анна.
Но подумала опять с гнетущим подозрением и страхом: «Слишком много денег, безумно много… Откуда у него столько?»
Машинально Анна взяла в руки гребень, дорогой, красивый, и… отбросила. Небыл! А был он или не был? — спрашивала она себя.
И правда, что не был…
Она тут же его оправдала. Иначе он не мог. Но как это забыть?
«Нельзя кривить с детьми, Янка, — думала Анна. — Нельзя кривить с детьми».
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
24
Георгий шел вверх по расселине в Жигулях. Расселина глухая, сумрачная даже в полдень, прибежище папоротников и двухъярусных изящных бледных поганок, смертельно ядовитых. Угольно-черные стволы деревьев непонятной породы, без веток и листьев, нависали вялыми плетьми над головой. Из каменных трещин, похожих на прищуренные веки, глядела аспидно-зеленая вода. В нее лучше не смотреть — не оторвешься, спины не разогнешь.
Он шел вверх по ложу высохшего ручья, прыгая с камня на камень, как по ступеням древней замшелой лестницы, самым коротким и трудным путем. И сердце его стучало ясно, подобно мотору на многодневной стендовой гонке.
Большой, тонны на две, камень дрогнул под его ногой. Он покосился на него, засмеялся беззвучно и налег на серый выступ плечом так, что жилы вспухли на лбу. Камень встал на бок, сонно опрокинулся и сел в яму под собой. Брюхо его шевелилось, по нему метались тысячи красных муравьев. «Эх, ребята… виноват…» — подумал Георгий, глядя на муравьев.
Ложе ручья стало покатей и внезапно уперлось в безликую скалу, которая закрыла собой все: и небо и землю. Эта ступенька, пожалуй, великовата… Весной здесь водопад.
Под скалой, в ее тени, стоял дьявол, дракон. На дневное время он обернулся стволом осокоря, рай-дерева, обезглавленного и обожженного молнией. У него была одна рука, толщиной в сто лет древесной жизни, и множество морщинистых морд с глазами на затылке и висках, разинутыми дуплистыми пастями, ослиными и верблюжьими губами. На руке висели рябенькие и черноватые ленты. Это ведьмины платья — змеиные шкурки; выползина, оставленная после линьки.
«Ну, так», — сказал он себе. Поплевал на ладони и ухватился за шершавую руку осокоря у локтя. Швырком взобрался на нее и полез с упорством и незабытой мальчишеской сноровкой. Рука кончалась трехпалой лапой; с нее он рискованно прыгнул на выпуклую грудь скалы и повис, держась за каменное ребро.
Глянув через плечо, он увидел под собой громадный каменно-лесистый склон, казавшийся со скалы отвесным, и бесконечно глубоко внизу зелень заливного луга, а за ним простор реки с тремя горизонтами: фиолетовым, синим и голубым, как на море.
Скала гудела, как телеграфные провода. Он подтянулся на руках, нащупал ногами наклонный уступ, полез по ее покатому лбу и улегся на плоской макушке, дуя на пальцы — ногти были обломаны, под ними чернели точечки крови.
На скале он лежал долго; и смуглое лицо его было красно до черноты, но не оттого, что он обезножел или изнемог, а оттого, что остановился. Разбежавшись, нельзя остановиться вдруг без того, чтобы не упасть. И вот он чувствовал, что упал и разбился, так круто повернулась его жизнь.
Сколько он помнил себя, он жил со вкусом, жил в охотку, гордился тем, что он — Карачаев… Два желания, два умения он знал: любить женщину до слепоты, до глухоты и без памяти работать. Десять лет он жил так. Но, оказывается, это больно жирно для нас — просто жить. Нынче надобно знать и осваивать иное желание и умение: не любить и не работать — воевать. Это было суждено нашим отцам, суждено нам, а может, и Сереже.
Передышка кончается. Еще бы хоть одну пятилеточку! Хоть один год — поднять новую птицу, дать по зубам Антоннову и, как говорится, помереть.
Непременно выдать Антоннову… С некоторых пор это стало необходимо. Георгий думал о нем как бы походя: «Сей гусь на моей совести. Недоделка». Но на самом деле опасался его и скрывал это от жены, стыдился этого, как тайной слабости. И было это чувство до того живо и свежо, будто он по-прежнему работал на заводе, в цеху, да и завтра будет в цеху, на заводе, а не за тридевять земель, «далече отседа», как скажет год спустя Куприян Силкин.
Третьего дня Карачаев уехал из Москвы в поезде, который назывался ускоренным, транссибирским. Провожали его Анна и Николаенко — под дождем и градом, не замечая друг друга, словно их не знакомили…
В вагоне было тесно, ехали завербованные на Дальний Восток (строители, врачи) и военные, спешившие из отпусков в свои части.
Ехали одной семьей, и сказалось это так.
Двое военных летчиков в первый же день с утра выпили и полдня отсыпались, затем молча повторили и вновь свалились, озадачивая соседей тем, как торопливо и скучно пьют. А на другой день старший из двоих, сидя у приоконного столика, задумался и вдруг низким твердым голосом певуче выговорил:
— Реве-ла бу-ря, дождь шумел…