Однако вижу у него в кармане спецовки рядышком с вороненым штангелем белую эмаль… Логарифмическая линейка! Купил с рук, как я в свое время, отдал за нее сто рублей. И замечаю, играет в детскую игру. То, что можно прикинуть в уме, считает новым способом: сам себе задает алгебраическую формулу и решает ее. Чешет правое ухо левой рукой — безумно, будто у него на ухе оспа.
Спрашиваю его:
— Заболел?
Отвечает сквозь зубы:
— От этого, Георгий Георгиевич, не помирают…
В конце концов он принес главному свою тетрадку с формулами. Мне не показал, ревнивая душа… Главный меня вызвал, полистал тетрадку и бросил свое словцо: логично! А я подумал: загорись на стапелях наша новая птица… Шумаков один тушит пожар… Это было бы геройство, но — все-таки меньшее, чем его тетрадка.
Недавно он завел себе третью книгу — справочник Хютте. Переплел ее в кожу, как евангелие.
Конечно, есть в нем еще ученическое. С одной стороны думает он так же, как маститые академики, что планировать открытие нельзя, хотя наш главный планирует. А в то же время шумит, что главный много бывает за границей и мало говорит с народом. Кажется, убежден парень, что главный должен вести кружок текущей политики, раз видел «тот свет» своими глазами. И на партактиве Федя путал, метался. Но это, я бы сказал, простудное… вроде ячменя на глазу.
Прошлой осенью мы избрали Шумакова секретарем партийного бюро цеха. Пришел он ко мне за советом. Я был на партработе. Но мы славились больше пролетарским чутьем. А Федор способен объяснить сыну, что такое квадратный корень и тангенс-котангенс. А ведь он — слесарь! Шумаков строил наш завод, был каменщиком, маляром.
Кто его давно привечает и ласкает — Седой, тот, который любил на митингах выступать.
— В Малый Ярославец ты ездил, сынок, ей-ей! Знахарь там знаменитый. Бабы к нему ездят. Знают, что делают.
— А мне он на что?
— Тебе? А чертежи эти? Как ты их, бес волосатый, читаешь?
Седой — мастер. Н а р и с у й ему Исаакиевский собор или египетскую царицу Нефертити — выпилит, выточит. А н а ч е р т и — хоть спичечный коробок — не видит! Свою работу объясняет руками, как летчик…
Нынешней зимой мы с Шумаковым придумали, как собирать новую птицу.
Могу тебе сказать, что она в цеху не вмещается. Она — как корабль предельного тоннажа; берешься строить — строй сперва сухой док и в корне перестраивай мозги, а лучше надевай новую башку. Когда наш завод ставили, еще не мыслили себе таких кораблей, не думали, что они будут в следующей пятилетке, на нашем веку.
Пошли мы вдвоем к главному. Он этак искоса глянул на нашу схему и бросил на стол очки:
— Не может быть!
Понятное дело, не может… Потому что это — мильон экономии на капитальном строительстве и, что дороже мильона, год времени в кармане. А схема проста, как колесо! Правда, связана на определенном этапе с одной мерой «вредительской», как полагает Антоннов.
Федор с перепугу стал заикаться. Схватил карандаш, тычет им в схему, доказывает… Но главный на нее не смотрит, смотрит на Федора. Потом встает, берет из аптечки на стене марлевую салфетку и промокает ею потный лоб Шумакова, знаешь, как хирургу на операции.. Аптечки эти развесили во всех кабинетах, с той поры как мы разбогатели.
Что дальше? Ничего, жив остался… Достает главный из стола бутылку с длинным горлышком, с серебряной этикеткой, под сургучом. И смотрит сквозь бутылку на свет.
— Французский, из винограда, собранного в год моего рождения. По рюмочке? Или весь отдать?
Федор захмелел — не от коньяка, конечно, — и все домогался узнать секрет аиста, который приносит новорожденного: как же человек придумывает такую штуку, как самолет? А я ждал, что наш знахарь скажет.
— Я отвечу, — сказал он. — А вы… поймете. Человек нашего дела, настоящий, должен уметь и мочь р е з а т ь самого себя по живому, не боясь никакой боли, подобно тому молодому врачу, который, кажется, в Казани, сам себе сделал операцию аппендицита. Если я не буду резать себя много раз в жизни, я помру от заражения крови, точно так же, как писатель умирает от своих собственных лишних слов, когда теряет волю их резать…
— Это точно? — спросил Федор.
— Это закон.
И веришь ли, Куприян, тянуло меня поклониться им обоим, как пингвин кланяется своей супруге, в пояс, растопырив вот этак ласты, когда она, стоя днями и ночами на льду, высиживает на лапах, под брюхом, яйцо.
Пока есть у нас такие люди, Куприян, наши птицы землю облетят и до луны достанут.
Я чувствую твою мысль: война… Мы уже воюем. Не первый день, не первый год. Но мы работаем для того, чтобы войны не было. И если когда-нибудь ее не будет, то только потому, что мы работаем, запомни…
А дальше читай газеты. Там будет — про нашу новую птицу.
27
Тишина в лесу была такая, как будто все живое в листве и в травах замерло и онемело. Ни сороки, ни ящерки, ни стрекозы. Георгий лежал навзничь на мшистой скале и вспоминал, как курил с Куприяном до утра.
В Куйбышеве, на высокой узкой платформе, они расстались. Куприян боднул Георгия лбом в плечо и сказал:
— А то приезжай. У нас на-а границе хорошо поют. Ад… адрес мой не потеряешь?
— Я друзей не теряю.