Он обязан ему ответить. Но окончательно их споры разрешит только время, великий и беспристрастный судья людских деяний, стремлений, безумств и мести. А как сейчас доказать то, о чем спорили в Польском воинском союзе? Словом? Тюрьмой? Пулей?
— И все-таки я пришел к вам как к врачу, — повторил Лесевский.
Сейчас ему было мучительно трудно говорить с доктором.
— Прошу вас, раздевайтесь.
Доктор разглядывал шапку Лесевского, которую тот повесил в прихожей.
— Итак, вам больше нравится эта шапка со звездой, чем польская фуражка?
— Звезды сейчас носят многие — русские, поляки, венгры, немцы, китайцы…
Он хотел еще сказать, что принадлежит к огромной человеческой общности, только не к той, которую ему предлагает доктор. И опять подумал, что спор с Калиновским бессмыслен. У доктора, как и у многих честных поляков, а Лесевский причислял доктора к порядочным людям, глубоко угнездился страх, что он как личность затеряется, растворится в том, что сейчас рождается в мире, захватывая все, принося всем братство, грубо врываясь в давно сложившийся вековой уклад жизни миллионов.
Лесевский стащил фуфайку, снял рубашку, поежился от холода. Вздрогнул, когда доктор приложил трубку.
— Дышите глубже. Дышите. Не дышите.
Доктор обстоятельно выслушал Лесевского, лицо его при этом ничего не выражало. Наконец, закончив осмотр, коротко бросил:
— Одевайтесь.
Осенью в этом же кабинете Лесевский услышал от доктора, что дела его идут неплохо, он на пути к полному выздоровлению. Калиновский был тогда в хорошем настроении, вспоминал своего приятеля, доктора Баранникова — именно от Баранникова Лесевский попал к Калиновскому, — рассуждал об уникальном сибирском климате, который убивает либо больного, либо… болезнь. Подчеркнул, какую роль в излечении Лесевского сыграл его молодой организм и сало, которым он, Калиновский, поставил на ноги многих чахоточных. Потом было декабрьское восстание юнкеров, осада губернаторского дома, а в результате — сильная простуда.
Калиновский запахнулся в халат. Молча стоял возле окна. Из кабинета была видна Тихвинская площадь. Лесевский вспомнил, как неожиданная очередь из пулемета, установленного юнкерами на колокольне Тихвинской церкви, прижала его отряд к земле. Он лежал за обледенелым сугробом и чувствовал, как мороз пробирает его до костей. Рядом, раскинув руки, лежал совсем молоденький красногвардеец, возле виска — замерзшая лужица крови. В тот день был тридцатиградусный мороз.
Доктор, полагая, что Лесевский уже оделся, повернулся от окна.
— Вы, кажется, в польской роте единственный интеллигент, кроме этого юнца поручика Янковского…
— С нами Чарнацкий.
Доктор не мог скрыть своего удивления.
— Любопытно, любопытно. А он-то чего? Я считал его разумным человеком. Значит, и в нем сидит авантюрист. Ну, хорошо, хватит о нем, давайте поговорим о вас… Как врач, я категорически запрещаю вам участвовать в этой сомнительной экспедиции. Вам надо сидеть в Закопане или Давосе, а не заниматься революцией. Еще одна простуда и… — Доктор не закончил фразу.
— Не надо меня щадить, доктор. Я хочу знать правду о своем здоровье. Я отказался в жизни от многого, но сохранил за собой одно-единственное право: все решать самому, до конца.
Доктор опять посмотрел на шапку Лесевского, красная звездочка словно притягивала его взор.
— Конец может наступить раньше, чем вы ожидаете.
«Не вернешься ты на родину. Будешь лежать, дорогой, в земле, холодной как лед», — вспомнились Лесевскому слова цыганки, как-то приставшей к нему в гостинице «Модерн».
Долгих торчал дома. Служащие почты копали рвы под Иркутском вдоль железной дороги. Петр Поликарпович сказался больным.
Чарнацкий договорился встретиться с Ольгой на берегу Ушаковки. Из дому он вышел первый и долго ждал ее, греясь на весеннем солнце, любуясь зазеленевшей Знаменской улицей. Ольга пришла без пальто, в том самом платье, которое было на ней в день его приезда в Иркутск. Правда, тогда, давно, на платье он не обратил внимание. Ольга была грустна, внутренне собранна, хотя они встретились, чтобы попрощаться перед его отъездом. «Она остается совсем одна в этом старом доме, — подумалось ему. — Сестры разлетелись в разные стороны». И чего эти нелепые мысли лезли ему в голову?
Ольга прильнула к нему.
— Куда пойдем?
— Я хочу быть с тобой, только с тобой.
Они шли мимо Знаменского монастыря.
— Давай зайдем на минутку, — неожиданно предложила Ольга.
Каменная ограда была разрушена. Чарнацкий удивился, почему Ольга ведет именно туда. Но, увидев два мраморных надгробия, все понял. Это были могилы Екатерины Трубецкой, жены декабриста Сергея Трубецкого, и их детей — Никиты, Владимира и Софьи.
Чарнацкому вспомнились могила Пилевского — сколько таких могильных холмиков развеет ветер или поглотит тайга.
— Она добровольно поехала за ним в ссылку. И здесь умерла. Видишь, видишь, какие мы…
Она не объяснила, к кому относится «мы». Мы — женщины? Мы — россиянки? А быть может, просто «мы», когда любим?
— Ты вернешься ко мне? Поклянись. Я тебя никому не отдам. Пусть с тобой едут другие, но только я с тобой… я буду с тобой там.