Вынырнув, курсант отфыркивался, беспомощно барахтался — фуражка качалась на воде зеленой копешкой. Кое-как с помощью товарища перевалился в лодку, и товарищ направил ее к берегу, Маша уже на берегу извинилась перед мокрым и неловким Анатолием; он принялся снимать с себя то одно, то другое, в конце концов остался в трусах, обвислых, прилипших к телу.
Всей гурьбой они развешивали по кустам ивняка его обмундирование, раскладывали на траве подмоченные документы.
После Идея не могла вытравить из памяти этот случай, всю эту картину — и его, сердягу, продрогшего, жалкого, смешного…
Она шла машинально, не слышала, как ступали на подтаявший брусчатый тротуар ее ботики, не чувствовала знобкой свежести, подступавшей под ее ношеное осеннее пальто; после слов Анатолия о том, что у них не было «серьезного разговора», она неожиданно для себя ощутила ворохнувшуюся вину перед ним, неловкая улыбка тронула ее губы.
— Сядем, Толя. — Рукой в варежке она показала на заснеженную скамью под старой согбенной ветлой. — Скажу серьезное…
Он поспешно смахнул перчаткой пушисто-влажный снег с лавки; она села и, глядя мимо него, на два следа, отпечатавшихся на снегу — от ботиков, с узким шажком, и — крупные, от сапог, сказала:
— Вот такой разговор, Толя… Если нравлюсь, женись на мне.
Будто от укола, он передернулся, отчужденно, с болью отозвался:
— Смеешься? Ты всегда так… Зачем ты?
— Нет, я серьезно, Толя.
Она выдержала его пристальный, неверящий, вроде бы даже скорбный, исходивший откуда-то из дали дальней взгляд, и вдруг там, в глазах, что-то в мгновенно осветленном смерче смешалось, и он сломился, уткнул лицо в ее руки, в шерстяные ее варежки.
Порывы ветра стеганули по коленям Идеи Тимофеевны, чуть прикрытым юбкой, и она невольно оглянулась на деревянное мокрое строение школы, приземистое и неказистое, в котором все же было теплее, уютнее, чем тут, среди разгулявшейся непогоды. Она поправила низко повязанный полушалок, натянула его на подбородок, оставив открытыми лишь глаза и нос, и пошла, увязая в ледяной, жидкой грязи. Просторные, не по ноге резиновые сапоги хлябали, отшлепывали голенищами по икрам. Она свыклась уже с таким одеянием — телогрейка, полушалок, резиновые сапоги, принимала как должное: по военному времени все тут — и мужчины и женщины — ходили так, в ватниках, резиновых сапогах.
Впрочем, она была даже рада этому дару, свалившемуся будто с неба. Иной раз ей приходило пугающее: что бы она делала, не окажись тогда на вокзале добрая душа, не обернись судьба Матреной Власьевной, приютившей их с Катей у себя и после удивлявшейся: «надо же, как быват», — у нее и невестка, и внучка тоже Кати, а теперь вот и третья Катя!
Отворачиваясь от секущих струй, стараясь идти не прямо, не грудью вперед, а боком, — так, казалось, легче было преодолевать наскоки встречного ветра, — она припомнила, что назвать дочь Катей захотел Анатолий, назначенный после выпуска комиссаром на заставу. Она и слова его помнила: «Ты у меня — уж ладно… — И не договорил, выразительно вздохнул. — А вот дочь будет настоящая пограничная. — И пропел: — «Пусть он землю бережет родную, а любовь Катюша сбережет…» Она тогда спокойно восприняла его желание — Катя так Катя.
Анатолий, став ее мужем, живя с ней, нес трудный крест. Понимала в душе, что незаслуженно платила ему не добром, однако не было это сознанием своей вины, а вроде бы лишь неловкостью из-за того, что Анатолию все открылось, все стало известным. Она даже жалела его — он почернел, замкнулся, узнав о ее связи с Кириллом, об их тайных встречах, наездах Кирилла в их пограничный городок.
Женившись тоже впопыхах, почти вслед за замужеством Идеи, Кирилл не оставил ее — приезжал, уговаривал бросить все, уехать вместе в глушь, на восток, учительствовать, залечить взаимные раны, начать «нашу жизнь», а Катя не будет помехой: он ее удочерит. Догадывался ли Анатолий раньше о ее неверности или нет — она не знала, да это и не заботило ее. Обнаружилось все вдруг: в дом, где жили семьи начсостава погранотряда, прямо с вокзала нагрянула Ксения, жена Кирилла, нервная, некрасивая, коротко стриженная, в красном вязаном берете, с узким, потертым, тоже красным ридикюлем, который она тискала беспокойными тонкими пальцами. Однако большие, выразительные глаза ее — что заметила Идея — таили боль и печаль. Войдя и стрельнув взглядом на Идею, сказала не ей, а Анатолию, уже одетому, собиравшемуся на стрелковые соревнования: «Я к вам как к ее мужу!..» Идея Тимофеевна ушла в соседнюю комнату их тесной начсоставской квартирки, чтобы не присутствовать при ее объяснении с Анатолием. Чувствовала дрожь в ногах, разом притупившийся слух, она все делала машинально там, во второй комнате: прикрыла спящую в кроватке Катю, трогала на этажерке книги, перебирала в деревянной коробке «кубари» Анатолия, петлицы, гильзы от малокалиберки, просеченные узким бойком по краю шляпки, — Анатолий в отряде был чемпионом по стрельбе из «тозовки».