Потом отыскала свою куклу, ту самую, из цветных лоскутов, в белых панталонах, с чепцом-конусом, — ряженую шутиху, завалившуюся за чемоданы в углу комнаты, и ужаснулась: плоский рябой лик примялся, по глазу и носу перекосился, глянул на нее страшно… Словно бы что-то толкнуло Идею, и, отложив куклу, распахнула дверь, — Анатолий стоял, а Ксения, сидя на табуретке, промокала платочком глаза.
— Дело твое, Анатолий, можешь слушать, но… я сама все расскажу!
— Не надо, — как-то деревянно отозвался он, не поворачивая головы. — А вас я прошу, — в той же деревянности сказал уже Ксении, и та, задержав руку с платочком у виска, смотрела в ожидании, — не приезжайте больше, не тревожьте и меня, и мою жену… — На спаде голоса добавил: — Все это непросто… Извините и… всего доброго.
Поправив ремень с портупеей, взял с вешалки фуражку и ждал, когда Ксения поднимется с табуретки. Она в недоумении, не понимая, казалось, его слов, вставая, проговорила:
— Но вы… Я же хотела открыть вам глаза…
— Она — моя жена. Разбирайтесь с вашим мужем.
Ксения к двери двигалась боком, точно боялась подвоха, и уже возле двери, повернувшись на выход, узкоплечая, обтянутая цветастым шелковым платьем, ткнулась лицом в платок, путая шаг, вышла за дверь.
Не сказав Идее ни слова, Анатолий, сгорбившись, вышел вслед за Ксенией.
К вечеру позвонил: срочно отправляют на месячные сборы в округ, зайдет посыльный, возьмет чемодан.
Да, не безоблачно складывалось у них с Анатолием, вспыхивали ссоры — повод для них давала она, и верх в ссорах брала тоже она. Анатолий был покладист, нес свой крест стойко и после стычек и размолвок обычно уезжал то в командировки, то сутками пропадал на ученьях, сборах, совещаниях.
А Кирилл не переставал наезжать, и случалось у нее — тоска хватала за горло: впрямь разорвать все одним махом и ему, и ей, уехать с дочерью подальше, в Сибирь, начать с Кириллом новую жизнь. Но всякий раз в душе неприметно, необъяснимо, будто яд, обнаруживались растравляющие сомнения, перед глазами возникал расплывчатой и раздражающей тенью Анатолий с его святошеской терпеливостью, пульсировал подавленный голос: «Ты хоть не так в открытую — в городке все знают…» Взрывалось в душе, и она валилась на кровать, завывала по-бабьи, в исступлении поносила и себя, и Кирилла, и Анатолия: «Ну побил бы, побил! Исколотил бы хоть раз!»
А когда Кирилл приехал ровно за неделю до того рокового воскресенья, до начала войны, нервничал, говорил о напряженности, провокациях, о предчувствиях войны, просил ее решиться, пояснил, что Ксения смирилась, готова дать развод, — Идея сказала: «Уезжай, Кирюша! Не знаю, не разберусь еще… А случится, порешу — сама найду».
Война порешила все по-своему: разделила их всех, разбросала в разные стороны. И где сейчас Кирилл со своей запоздалой мечтой бросить все, начать «нашу жизнь»? Анатолий, о ком в сердце хранится, точит болевая, сверлящая память? С того отъезда на границу, по заставам, она больше не видела его, ей лишь второпях, в суматошливости сборов сказали в штабе отряда: «Политрук Теплов на границе, выполняет боевую задачу».
Выходит, война начала писать на скрижалях жизни по-новому не только твою, Идея Тимофеевна, судьбу, но и многих, а точнее, всех людей — и по-своему, верно, сочтет добро и зло, подведет под них одной ей известную черту, спишет и твои путаные, неправедные дела, и твои прегрешения?..
От Матрены Власьевны Идея Тимофеевна знала о судьбе Катерины, невестки Макарычевых, чем-то схожей по бабьей доле с ее собственной. Знала и о сложных отношениях братьев — Кости и Андрея: Матрена Власьевна иногда вскользь роняла слова, чаще же, когда разговор касался ее сыновей, замыкалась, костенела, морщинистые, но еще полные губы стискивались, казалось, неразъединимо. В то же время, по природной своей сметке, Матрена Власьевна в точности, пожалуй, угадывала судьбу своей жилицы: Идея Тимофеевна иной раз дивилась, становясь в тупик от догадок хозяйки, — откуда, как? Сама она не открывалась, Матрена Власьевна не досаждала въедливыми расспросами, а поди ж ты, невзначай, сочувственно подавала реплики — и в самую точку!
Как-то затеялся у них разговор о войне, затеялся непроизвольно, сам собой — о том, как раскидало это злосчастье людей, разбило семьи, изломало, исковеркало привычный уклад жизни: поток эвакуированных не сбывал в Свинцовогорске, людей селили в бараки на Ванявке, Стрижной яме, те, кому везло, оседали в домах горожан. Тогда об Анатолии и вспомнила Идея Тимофеевна, вслух подумала: ничего не знает, где и как крутит его война. Самой ей показалось, будто естественно, не нарочито вышло это у нее. Матрена Власьевна возилась возле шестка, погромыхивала металлической заслонкой, а она, сидя на лавке, неумело наматывала портянки, собираясь на смену в топливный склад. По запаху она догадывалась — на шестке чугунок с горячей картошкой, две-три из них, вместе с щепотью соли, завернутой в клок бумаги, сунет Матрена Власьевна в карманы ее ватника: «Заморишь червячка! Пошвыряшь тот уголь, потаскать бревна-от!..»