— Какая Верка?.. Откуда известно?.. — И крикнул, срываясь с голоса, в дверной проем: — Топай, говорю, Рудяк! Варежку разинул… Ну!
Сыро скрипнула и пристукнула по косяку дверь в первой комнате: Рудяк ушел.
— А почему не знать? — спокойно до удивления, выражая этим презрение, повторил Костя и медленно, глухо сказал: — Родня ить, Савка!
Точно подброшенный пружиной, вскочил тот, в два шага, прогромыхав по скрипящим доскам сапогами, очутился рядом с Костей — глаза бегали, горели, будто уголья в самоваре, кожа на скулах натянулась, щеки — бледные, ровно он и не прикладывался совсем недавно «с морозу».
— Чего мозги пудришь? — Голос дребезжавый, беспокойный. — Какая такая родня?!
Косте смешно было видеть его горящий, бегающий взгляд, его явный испуг.
— Ты-от, говоришь, попотешатся надо мной, в земле сгнию… Кака разница, раньше аль погодя? Так уже раз убитый, хоронитый! За родной край еще раз смерть приму, за двух Катьш, за своих родителей да за твоих — Петра Кузьмича, Евдокию Павловну… Так-от встрелись, Савка…
— Костя?! Макарычев?
Не обратив на его реакцию внимания, Костя продолжал говорить — еще не твердо, с задержками, но чувствовал: силы прибывали, терпкость в теле рассасывалась, и ему неодолимо хотелось высказаться — наплывали слова и мысли, возможно даже оттого, что светлячок сознания вместе с отхлынувшей от головы кровью расширялся и возгорался:
— Спасешься, думаешь, Савка? Не-е, как собаку бешеную и убьют, сгниешь гдесь, тока молва останется промеж людей — предатель, непрок… А и в земле буду лежать, так одно все будет мучить: не мог своими руками порешить тебя, вот… — Видел: то жаром схватывалось лицо Савки, то отбеливалось холстом, ноздри вздувались, в тике дергались губы. — Вот хоть в харю твою плюну!
И Костя, опершись на руки и отстранившись от стенки, плюнул в лицо Савке. Взвыл тот дико, тонко, будто волчица у порушенного логова, стараясь разлепить глаза, рвал распально на животе кобуру.
— Подыхай, собака!
Выстрел парабеллума сухо и коротко хлестнул, глушась глиняными стенами мазанки.
Душевную сумятицу, вступившие терпкость, слабость в руках и ногах Катя почувствовала в середине ночной смены и поначалу не поняла — откуда такое, уж не заболевает ли? Надеялась переломить внезапно свалившееся состояние — авось и ничего нет, так, переутомилась: вот уже две недели после смены отправлялись работать в штреки шахты «Новая», очищали их после затопления Филипповкой. Ослабелыми, дрожащими руками держала перфоратор, бившийся, стучавший, вырывавшийся, будто живое строптивое существо. Напрягаясь, пыталась собрать силы, одолеть непонятное состояние, не подать вида подругам по бригаде, но и сама не знала, что в крайнем напряжении перекашивалось лицо, Что побледнела, раз-другой уже сбивались ее усилия — перфоратор пробуксовывал; и, ловя себя на том, что руки сдавали, не слушались, упорно жала на рукоять, налегала грудью.
Проходили последние шпуры, и Катя в раздражении, недовольстве собой, будто именно сама навлекла, вызвала это состояние, подумала: «Ну уж, солодела бы, расклеивалась после, когда б смену закончила!»
Суетливые, сбившиеся с привычной размеренности теперешние действия больше сжигали ее силы, да и сыровато-душный воздух узкого забоя усугублял состояние: тело стало липким, взмокрело, брезентовая куртка, казалось, жестяно стискивала его, сковывала движения.
Подруги по бригаде все в деле: Мария Востроносова, в очередной раз окатив стенки забоя, оттаскивала шланг в сторону, чтоб не мешал, — тускло, комкасто отсвечивали откосы, блестела мокрая брезентовка Марии, блестело и ее лицо, тоже орошенное водой. Позади, за спиной, Катя неразборчиво слышала прорывавшиеся сквозь грохот и стук переговоры Дарьи Деминой и Ксении Поперечновой: должно, устали, в малой передышке обменивались уличными да фронтовыми новостями, и Катя все же напрягла слух; заговорила пожилая сухопарая Ксения о Нюрке Тушновой — получила, выходит, и она похоронку на Филимона.
— Иду надысь к дому, — говорила Ксения, — глядь, возле Нюрки-от, мать моя, народу! Бытто упокойник там. Ну, и бают бабы: Нюрку утром из петли в амбарушке вынули, а тут те кислоты какойсь хлебнула, в больницу отвезли.
— Ох, товарка, пронеси мимо! С моим чё случится, ково перенесу? Тож в петлю?
— Будя буровить, Дарья! Мой опять в госпитале, кубыть, в ту, ягодицу, угодило… Да ты тише, — и кивнула на Катю, — ей ково?
У Кати заломило в голове: «Нюрка Тушнова?! Как же, как? Выходит, уравняла судьба-лиходейка, не пощадила и ее, такую чистую Нюрку, со святой любовью». Будто микровспышка прожгла давние, уплотнившиеся слои памяти: предстала та игра на берегу Филипповки в третьего лишнего, когда Андрей Макарычев приехал с Урала на каникулы; догоняя ее, он кинулся через куст бузины, разодрав подол рубахи, стиснул клещасто Катю, огненно дохнул в левую щеку, в губы: «Катя, выходи за меня! Слышишь? Завтра вот… Ну!» — «Нет, Андрей, жених у меня есть…»