В тот день он успел управиться по хозяйству, подбил под скосившийся, осевший угол амбара чурку, отъятую от комля пихтача, сшил заново подгнившую дверь — как-никак на носу весна, дел навалится — успевай поворачиваться, не сделаешь заранее — враз придавят, подомнут. Подумывал он уже, что отправится по своей казенной части, своим кладовщицким делам, — вот только принесет из колодца бадейки две воды, зальет в желоб, авось овечки да корова, гли, захотят пить. Одну бадейку он уже принес, с пустой возвращался по двору к колодцу, — управится с последней, и все. Он о чем-то жгуче и тягостно размышлял, — теперь, со старостью, одолевали отрывочные, но острые вспышки, будто в заскорузлой, коркой прихваченной памяти нет-нет да прожигались, прорывались эти вспышки: чаще высекалось такое давнее и чудное, что Матвей действительно тужливо пытался понять — было с ним такое или нет? Часто иная вспышка так и повисала, глохла, поскольку он никак, долго и беспомощно вороша в мозгу, не отыскивал ей объяснения, не находил места в прошлом, таком уже далеком, что там теперь больше провалов, разрывов, стершихся звеньев. Ну было ли такое? Откуда оно?.. Самоходная баржа, новенькая, вся белым лаком отливающая… «Вероника непорочная». В первый пробный рейс по Иртышу пойдет, пришвартована у пристани пеньковыми толстыми канатами. Разгулялась от щедрот пароходчика вся команда. На рассвете вспыхнула факелом «Вероника непорочная» — спьяну кто-то ненароком свершил беду, — восемь головешек после собрали: команда и гости… На палубе в огненном кольце метался, хрипел и рычал зверем человек в лаковых штиблетах, огонь уже хватал полы френча из английского сукна; и человек не только рычал и хрипел — плакал, молил о помощи: живьем ему всенепременно выходило сгореть. Раннее утро, и ротозеев на пристани не много, — кто двинется в огонь, на верную погибель? И бросился он, Матвей Лапышев, сначала окунувшись в воду, прямо так, в сапогах, в праздничной поддеве. Как перемахнул за борт в мокрой, пудовой одежде? Человека того уже взяло, объяло пламенем. Обхватив его, точно железным обручем, Матвей бросился с ним сквозь пламя, рухнул за борт, в воду.
Да было ли такое? Ужли было? И почем, какая нелегкая сила принесла его на пристань? Как очутился там? Пусто… Нету таких связей в памяти. Огнем времени иссушилось, трухой изошло.
Злоказова спас. Первостатейного пароходчика по всему Иртышу. И путем: хуть свинью, абы божье, благое дело… А после сон? Или сказка? Пятистенный дом, новый рубленый, и десять десятин земли: «На, бери, спаситель!» Переезжал Матвей, зачинал хозяйствовать на диво всем нарымчанам: все до мелочи — плуги, бороны, сеялки — предусмотрел Злоказов, поставил чинно, рассчитался за спасенную жизнь. А вот счастья Матвею Лапышеву не прибавилось: хворала, чахла Анна, не родив ему и завалящего потомства.
А чего — после?.. После чего было? Любил он Анну. По любови сосватал. А после — простудилась и приключилась чахотка, — завяла Анна, в гроб сошла.
Нет, после-то, после-то что? Неизвестно. Пусто. Не жил, что ль, Матвей Лапышев? Вроде и жил, а вот в котелке — пусто, нет ни щербиночки, ни сориночки!
И опять всплеск — яркий, отчетливый, будто фантастическим светом вдруг высветилось: перед глазами вона — свадьба!.. Злоказов — первый человек на ней. И не только сыплет деньги, распоряжается, в приливе чувств в хмельной бражности лобызает: «Эх, Матвеюшка, спаситель мой, ничего не пожалею!» Он же и сват: Евдинью приискал, за неделю окрутил. «Чего бобылем, вдовцом сидеть? Невесту, брат, сосватаю, ворковать да миловаться всю жизнь будешь!» Ослепительно красивой сидела в белой фате Евдинья, но и деревянная, неприступная, будто происходящее для нее было лишь чужим, сторонним делом, а не собственной свадьбой, и принимала все покорно, с бледной отчужденностью на красивом лице, — это со старостью Евдинья переросла, стала костистой, сухопарой, нос ее как бы вытянулся, — чужая, посторонняя деталь на ссушенном темном лике.
На свадьбе тогда распоряжались кроме Злоказова еще дюжие молодцы, — их было трое или четверо, теперь он, Матвей Лапышев, не помнил, — обихаживали они его умело, с подходцем, подливали то «казенки», то медовухи, и уж к концу свадьбы Матвей начисто не помнил, как все было, как очнулся он в кошеве самого Злоказова в окружении тех молодцов, — храпела, мчалась в ночи тройка. И когда он очнулся, кто-то из тех молодцов сказал со смехом: «Ну, кажись, оклемался? Теперь айда, брат, домой, не то невесту, того, прозеваешь…» Грохнули смешком сотоварищи. Не один цыкнул строго, и те смолкли, ровно мочала им разом вставили. Тот же, должно, старшой, сказал рассудительно: «Петр Максимыч приказали: проветрить… А то на радостях малость перебор вышел, — как, мол, к молодой да красивой жене в постелю ложиться… Резон!»