Читаем Белые воды полностью

На одном из привалов Костя Макарычев и сказал, о чем думал, как вышло тогда. Равнодушно выслушал Кутушкин, не теряя попусту время, он обихаживал, перематывал рану на ноге и будто даже пропустил сказанное мимо ушей, а завязав заскорузлый грязный бинт, попробовав — ладно ли держится, отозвался:

— А мне в этой заварушке погибать никак нельзя. Не с руки, вишь ли. Да и погодь: одолеем все, переборем…

«Не с руки так не с руки!» — едко подумал Костя Макарычев: спокойствие, непонятная уверенность тамбовчанина начинали раздражать его, заводить с полоборота, но он промолчал.

Отлежавшись малость под кустом, обошли поляну по краю и оказались возле стожка. Сено было «нонешнее» — так определил Кутушкин, — еще не улежалое, и вскоре они выгребли у основания стожка нишу, забрались в пыльную теплынь и, сморенные усталостью, пьянящим, прелым духом травы, уснули.

Проснулся Костя Макарычев в какой-то душевной непрочности, томности, — должно быть, от духовитого сенного настоя, — и, однако, ощутил: сил, крепости прибавилось. За все эти дни блужданий по лесам, черепашьего, горького и упорного движения к своим, на далекую канонаду боя, что было для них надеждой, светлячком — наши там воюют, бьются, быть может, задержали фашиста, остановили, — они впервые выспались, отдохнули. Отошло и за душу бравшее разочарование: они не приближались, как им того хотелось, к желанной передовой, в иной час создавалось ощущение — наоборот, она отодвигалась, удалялась от них. Кутушкин — у кого слух был потоньше, чем у алтайского бурундука, — случалось, изрекал, кряхтя в неудовольствии: «Ить, опять подале отошло… Жмет, треклятый!»

Покосившись — проснулся ли тамбовчанин, Костя увидел: тот лежал рядом с открытыми глазами, не мигая смотрел из ниши вверх в рыхлое небо. Лицо спокойное, умиротворенное; темноватые и редкие брови теперь меньше нависали на глаза, и они показались не такими уж маленькими, пуговичными, какими представлялись раньше. Да и широковатый, ноздрястый нос сейчас не так был резко очерчен, оттого какая-то грубоватость, открывавшаяся обычно в лице Кутушкина, смягчилась, на нем слабенько проступала мечтательность, и тамбовчанин казался расслабленным и размягченным.

— Звезды, поди, считашь? А то будто у бабы под боком отогрелся? — усмехнулся Костя, желая подзадорить, уколоть Кутушкина. — И война уж не война…

— Этт верна, — отозвался тот, не меняя ни позы, ни просветленности в лице, — о ней думаю, о женке своей…

— Думай не думай, паря, а говорят, баба — што коромысло: и косо в ей, и криво, и на два конца.

Словно бы не расслышав сказанное, а вернее, не приняв сказанное Костей, может, оттого, что настрой Кутушкина был таким, что душой «слышал» только себя, он в прежней тональности проговорил:

— Она у меня, Любаша-то, плоха и верно — горбатенька…

— Чего ж ты на такой-то? По любви?

— Как сказать? Жалостливый всю жизнь был, а жалость и любовь — это, почитай, одно на одно. — Кутушкин улыбнулся какому-то воспоминанию, осияли глаза под косыми веками. — Добрая она, Любаша! Уж такая, што другой навроде и нет А доброту, коли нет ее, так и за золото не купишь.

И замолчал, будто пришедшее ему видение не исчезло, стояло перед ним, и он в тихой радости не только не отгонял это видение — удерживал его, наслаждался неспешно.

В ворохнувшейся зависти Костя с нарочитой небрежностью сказал:

— А у меня баба баская!.. Даже с брательником из-за нее нелады!

— С брательником?

— С младшим, Андреем… Большая шишка. Перед самой войной, по весне, получил известие — парторгом комбината назначен. Свинцовогорск на нашем Беловодье — всему голова, а комбинат в городе вроде ступицы в колесе — вся опора. Вот и считай, кто есть брательник мой Андрей…

— Што ж за края такие? — спросил Кутушкин. — Беловодье… Вот ты ранее сказывал — горы у вас, леса, буйные речки каменья с человечий рост ворочают… У нас речка Челновая, в Цну впадает, так придешь на берег, душа те и в раю: камыш, ветлы, вода не шелохнется… Дикие, что ль, какие ваши края?

— Бергаловские!.. Ну, дикие не дикие, а зверство всякое бывало. Золото тут тебе, серебро да свинец… Ну, и руки разные тянулись — вроде демидовских, царских, заграничных, колчаковских… А где грабеж, там и зверство!

— У нас Антонов-то — ух! — тоже, гадина, гулял! Пожарами да кровью тропил Тамбовщину. Отца шашками в сельсовете порубили, а после — на крыльцо повесили да водой облили: январь на дворе — ну и ледяной, порубленный кусок… Три дня пьянствовали, буйствовали — тело не снять, досточку повесили: «Советская собака».

— Хитра ли штука — кому где умереть! — протянул Костя. — Вот косая и нас обложила, ровно волков.

Кутушкин помолчал, будто осмысливая сказанное товарищем, качнул забинтованной головой, брови перекосились, небритое лицо стало строгим.

— Не в том дело — «кому — где», а в том — «как»! В районном центре у нас памятник — мрамор гладкий, черный, — так фамилия отца среди других высечена!.. А насчет смерти я сказал — не с руки мне пока.

Перейти на страницу:

Похожие книги