Косте почудилось, будто в словах тамбовчанина прозвучал скрытый упрек и за то, что он неумно сказал о смерти, вроде бы оскорбив память Кутушкина об отце, и за неверие в их спасение, — из глуби наплыл морозец — ишь, отчитал, выговорил!
Костя с жестковатой усмешкой спросил:
— Или не навоевался еще? Не с руки-то почему?
— И такое есть, — спокойно ответил Кутушкин. — Есть и другое: Любаша не вынесет!..
— Сказанул! Другой пригрет, сыщется!
— Нет, с Любашей не выйдет, — возразил Кутушкин, — уж знаю так знаю.
— Чудной ты, тамбовчанин! Бабу приласкай, пригрей да посмелей с ней — не устоит, не-ет… — протянул Костя, явно наслаждаясь духом противоречия, какой разгуливался в нем брагой, — было желание расшевелить Кутушкина, вывести из равновесия. — Нету такой, чтоб устояла против мужского напору! Нету, не родилась, пра, тамбовчанин.
Кутушкин, казалось, не слышал его, точно бы Костя Макарычев вовсе не громко, забыв всякую предосторожность, войдя в раж, говорил, а лишь немо, беззвучно открывал рот; на лицо Кутушкина опять просочилась неуверенно мечтательность, и он словно бы опять отъединился, отгородился от всего; он весь был где-то далеко — не в этой копешке сена, приютившей их, давшей им возможность скоротать день, отдохнуть. И, оглянувшись после своей тирады на Кутушкина, вмиг захлестываясь пришедшим — вот и кривенькая-горбатенькая она у него, и еще леший знает что там, а вон, млеет да плавится, — Костя осекся, будто его попридержали за недоуздок, осадили.
И верно, Кутушкин поначалу слушал, как под самым подом стожка шуршали в сене, копошились полевки; как в мозглом воздухе канонада боя, казалось, еле погромыхивала, — и в какую-то секунду ему почудилось до острой яви: он дома, в родном селе Красное, и никакая не война, не бой где-то там, в отодвинувшейся дали, это старый одноухий пес Селиван, забившись с костью под амбар, довольно урчит, и урчание его то замирает, то возвышается. Он жил в этой яви, мысленно проходя от дома к дому, по крутояру, по-над Челновой, неподвижной, вроде залитой расплавленным варом; по садам — будто в бело-розовых хлопьях снега… А чего, чего вдруг весной, да еще в яблонев цвет он видит село? В лесу вон — непогодь, осень! Явившись еще тогда, когда он первым очнулся, вопрос этот точно бы застрял в нем, и позже уж, во весь разговор, какой Макарычев с раздражением, хлесткостью навязывал ему, то видение родного села, яблоневых садов стояло, яркое, неотступное, не улетучивалось, невольно и зримо окрашивало и его, Кутушкина, ответы. И слова и тон Макарычева никак не возбуждали, не вызывали у него протеста, — все доходило до него словно бы через своеобычный душевный фильтр, в котором отзывались теперь лишь чистые, благодушные струны. Впрочем, Костя Макарычев своим неодолимым желанием задеть тамбовчанина, вывести его из равновесия, напротив, даже подкреплял состояние Кутушкина: тому в благодушии, сквозь размягчающие отблески давнего приходило — чего злится, терзается душой человек?
— Не скажи, мил человек… — запоздало отозвался он. — За всех не знаю, а Любаня, коли так, — исключение из правилов.
— Нет, ты гляди — исключение! — Костя резко вскинулся на локоть — полевки затихли, оборвав свою возню, писки, — воззрился на товарища. — Так пошто порча-то у нее? От природы, с рожденья?
— Не-е-е, в девятый класс как стала ходить, так и вышло. Митяй Устинов у нас… озорничать горазд.
— Озорничать и я был горазд!..
Кутушкин покосился на Макарычева, и словно бы благодушие неровно сползло с его широкого небритого лица, и что-то недоброе скользнуло в глазах под реденькими бровками.
— Вишь, озорничать… Озорство озорству рознь. Митяй тот заманил Любашу на качели, а после раскачал да сиганул. Любаня не удержалась, — ну и доской… Два года, почитай, в больнице, в гипсу. — Кутушкин завозился, намереваясь выбраться из норы, в которой, подсохнув, стало пыльно. — Созорничал, а в одночасье — беда…
Выбравшись наружу, на ходу нахлобучивая пилотку на забинтованную голову, он пошел, прихрамывая, в сторону ближайшего редколесья и вскорости растворился, потерялся из виду.
Не появлялся он долго, возможно с полчаса, и Костя, отмякнув от злости, заволновался: на ногу-то не крепок, да, гляди, на немцев напорется не ровен час. Вылез из стога, ежась от знобистости, проверил — есть ли патроны в магазине СВТ, оставленной Кутушкиным, ощупал карманы накинутой шинели, — тупо перезвякнули две гранаты. Что ж, идти надо, искать, пес его возьми!.. И тотчас его испугала впервые осознанная мысль: он, Костя, боится потерять Кутушкина, остаться один. В памяти промелькнули эти дни и ночи их продвижения на канонаду, к своим; дважды наталкивались они, выходя на дороги, на немецкие тыловые колонны, но всякий раз укрывались, избегали столкновения, — теперь вот, может… И — увидел товарища: припадая на ногу, тот вышел из реденького осинника на край поляны. Опять чертыхнулся, но теперь скорее во внезапной теплоте к тамбовчанину, кого видел невредимым, тащившимся сюда, к стогу сена.