— Чтоб у вас руки отсохли, паршивцы! Фашистская пуля Ребра в бою обошла, так вы постарались… Чтоб вам добра не видать на этом свете! — Потом высунул голову и еще громче: — Какого черта стоите? Помогите вытащить…
Синило поспешил на помощь. Вместе с Ефремом и Омельченко они подняли на руки бессознательного Ребра, осторожно положили на бричку, на рассыпанное влажное сено, и стали разрывать на нем одежду, чтобы перевязать раны.
— Руки вверх! — неожиданно раздался рядом властный голос.
Омельченко и Одарчук схватились за оружие. И неизвестно, что бы тут произошло, если бы Синило не предупредил партизан из отделения Чупиры:
— Что вы, хлопцы? Это же Одарчук!
— А хотя бы и матерь божья с младенцем, все равно руки вверх! Эти субчики отделенного убили!
— Не может быть!
— Поди погляди. Чупира недалеко отсюда лежит. У поворота…
Вышли из своих засад миколаевщане, подошли к толпе.
— Получается, этот «батько» всюду свой след кровью окропляет. У нас Кныша ни за что угробил, здесь — Чупиру… Но теперь и мы предъявим ему счет. А ну, чего стоишь, бандитская морда? Сказано: руки вверх!
Никогда и никому еще не удавалось сломить Ефрема, поставить на колени. И сейчас ни за что бы не позволил он этим безусым юношам так дерзко разговаривать с собой, если бы не чувство вины, и даже не столько чувство вины, сколько стремление доказать всем в отряде, что его совесть осталась такой же чистой и незапятнанной, как и в далекие годы гражданской войны. Именно это стремление и вынудило его впервые в жизни наступить на горло собственной гордыне. Синило даже отвернулся, чтобы не видеть, с какой болью поднимает грозный батько вверх руки.
— Мне бы комиссара повидать, — усталым, словно бы даже надтреснутым голосом произнес Одарчук.
— За старшего здесь Заграва.
— Позовите его.
— Сам придет, когда потребуется.
Охранять Одарчука и Омельченко вызвались хмурые и решительные миколаевщане, а двое из отделения Чупиры стали осматривать покореженную машину.
— Э-э, да здесь еще один притаился. А ну, вылезай, голубчик! Быстро!
Однако в раскрытой дверце никто не появлялся.
— Ты еще будешь норов свой показывать! — негодовал кто-то из партизан, толкая ногой затаившегося пассажира.
— Он сам не выберется, связан! — произнес глухо Одарчук.
Хлопцы мигом вытащили связанного. Он был в одном белье, едва держался на ногах и сердито порывался что-то сказать, но ему мешал кляп. Партизаны вытащили кляп, и не без сочувствия кто-то из них спросил:
— Ты кто такой? Как очутился в машине?
— Спросите этих бандитов, — прохрипел тот в ответ. — Развяжите, бога ради, руки!
— Вы что?! — рванулся к связанному Одарчук, но дорогу ему преградило дуло автомата. — Не вздумайте! Это палач, командир карательного батальона… Столько недель я гонялся за ним, пока не заарканил!
Партизаны недоуменно смотрели то на связанного, то на Одарчука: как все это понимать? Однако у них не было времени разбираться, что к чему. Карателя связанным подтолкнули к Омельченко и Одарчуку. Пошли за телом Чуприны. Вернулись вместе с теми, кто нес тело Косицы.
Одарчук, лишь только увидел Заграву, сразу к нему:
— Здоров, Василь! Ну и встречу ты мне устроил, кат бы тебя взял!.. Тут вот, понимаешь, катавасия вышла. Хлопцы меня чуть ли не за самого Гитлера приняли. Ты скажи им…
Но Заграва будто и не слышал его. Ледяным взглядом прошелся по задержанным и, не скрывая презрения, сказал:
— Уже и вырядиться успели…
Одарчук в ответ:
— Будто не понимаешь, для чего? К гадючьей норе с красным флагом не очень-то подберешься. Пришлось под эсэсовцев маскироваться…
— Это ты на суде расскажешь…
— На каком суде? — У Ефрема перехватило дыхание. — Что ты несешь?
— То, что слышишь. Есть решение судить тебя за разбой и измену.
— Какой разбой, какая измена? — воскликнул молчавший до того Омельченко.
К нему мигом подскочил один из охраны:
— Прикуси язык, не то укорочу!
Омельченко опустил руку в карман за оружием.
— А почему это вы их не разоружили? — накинулся Заграва на миколаевщан. И к задержанным: — Немедленно сдать оружие!
— А ты нам его вручал?
— Добром не сдадите — силой возьмем.
Одарчук понял, что сопротивление в такой ситуации бессмысленно. Еще, чего доброго, дойдет и до кровопролития, а этого он боялся больше всего. Тяжело вздохнул, бросил к ногам Загравы автомат, пистолет, магазины, набитые патронами. Оставил в боковом кармане только маленькую яйцевидную гранату.
— Может, их всех связать? — спросил Заграву один из безусых охранявших. — Я тут и вожжи приготовил. Надежнее было бы…
От брички, на которой лежали погибшие партизаны, донесся голос Колодяжного, злой, недовольный:
— Никто не разрешал нам измываться над ними!
— Я тоже против того, чтобы вязать, — решительно заявил Синило. — Будет суд, он и разберется.
И хотя после памятной ночи в лесу под Миколаевщиной Заграва готов был скрутить Ефрема в бараний рог, связать его все же не решился. Приказал посадить всех троих на одну бричку и не спускать с них глаз. Одарчук, правда, просил не ставить его на одну доску с братцем-карателем, не сажать их рядом, но Василь пренебрег этим:
— Ничего с вами не случится. Не испортитесь.