– Вот-вот, надо стараться понять. Я сейчас тоже старался сосредоточиться на тебе, внушить твоему рассудку, что ты находишься под защитой моей доброты и спокойствия. Я смотрел в одну точку, и мне казалось, что я был способен видеть сквозь полог бескрайние дали и даже будущее твоей судьбы. Моё сострадание к тебе, к твоему отцу и матери, к оленёнку, гибель которого тебя толкнула в мрак уныния, разлилось далеко-далеко морем доброты. А с моря никогда не приходит ничего скверного. И если ты хочешь подняться, словно орёл, высоко и посмотреть, как обширно море этой доброты, то постарайся подражать мне, как оленёнок подражает матери. Если ты хочешь видеть мать и отца спокойными и уверенными в себе, если ты хочешь, чтобы их не грызла вонючей росомахой тревога, а страх не заставлял унижаться их, как унижалась мать перед чёрным шаманом, – ты должен, как и я, превращать своё сострадание к ним в море доброты.
Тильмытиль слушал Пойгина и не подозревал, что это было заклинанием белого шамана, заклинанием без бубна, без воплей, без невнятных говорений, лишённых всякого смысла. Наоборот, говорения белого шамана должны иметь глубину смысла, ясность чувства и определённость желаний. Это было разумное, доброе внушение, которое должно успокоить больного, вселить в него веру в себя и прояснить надежды…
Тильмытиль не заметил, как, лёжа на мягких шкурах, сцепил руки на затылке, подобно доброму гостю, и тихо радовался уюту родного очага, близости матери, отца – вот они, протяни к ним руку и почувствуешь их живое тепло. И то, что склонный к разговорчивости, к бурным шуткам старик Кукэну сегодня задумчиво молчал, понималось мальчишкой так, что этот старый человек тоже сумел сосредоточиться в думах на нём, что и его доброта разливается морем, со стороны которого не приходит ничего скверного.
Пойгин уехал из стойбища Майна-Воопки на собачьей упряжке вместе с Гатле. Ночной мир тундры был раскалён студёным мёртвым огнём луны. Казалось, что сам снег горел, плавясь и перекипая в зелёном мерцании лунного света, горел тихо, неугасаемо, горел в огне, излучающем стужу, вызывающем у всех живых существ тоску, которую могут выразить только волки, когда они поднимают морды и воют на луну, как бы умоляя её поскорее уступить место истинному светилу – солнцу.
Пойгин искал взглядом тёмно-синие тени, идущие от гор, чтобы не наблюдать лунный мёртвый огонь, излучающий стужу. Он любил смотреть на горы, на резкие тени от них, было в их густой синеве что-то от человеческих глаз, когда они наполняются грустью. С горами вместе хотелось смотреть в бесконечность мироздания, они не вызывали грусть, а помогали грустить, и потому живому существу было легче. К тому же сама синева гор и тени от них как бы спорили с лунным светом, гасили её мёртвый зелёный огонь и, кажется, смягчали стужу. Да, было приятно смотреть на незыблемые горы, постигая их высоту и устойчивость, смотреть на клинья густо-синих теней, радоваться, когда они удлинялись, и печалиться, когда укорачивались. Поднимаясь всё выше, луна словно торжествовала победу, отвоёвывая всё больше и больше пространства в свой подлунный мир, сжигая зелёным огнём тёмно-синие тени. И только дальние горы как бы уплывали из подлунного мира, сохраняя свой тёмно-синий цвет.
Гатле сидел позади Пойгина. В стойбище Майна-Воопки он приехал всего на двух собаках. Теперь они бежали в упряжке Пойгина, а нарта волочилась на привязи. О том, что Пойгин хотел сменить имя сына Майна-Воопки, он узнал от Кайти; приподняв чоургын своего полога, она поманила его к себе и тихо сказала:
– Сегодня последние сутки того срока, когда у мальчика должно появиться новое имя. Пойгин может опоздать. Его слишком далеко увела росомаха…
– Пойгин появится в яранге Майна-Воопки ровно тогда, когда следует, – возразил Гатле.
– Я не хочу, чтобы в споре с чёрным шаманом он был побеждённым. Омрыкай должен жить! Для этого ему как можно скорее надо сменить имя. Пойгин сказал, что даст ему имя орла. Да, так сказал Пойгин. И разве не жалко тебе мальчика?
Кайти была возбуждена. Последнее время она часто выходила из себя, порой бранила Гатле, кричала на собак, а хозяев яранги прожигала откровенно ненавидящим взглядом.
Гатле понимал, чем может обернуться для него поездка в стойбище Майна-Воопки, но он покорился Кайти. И вот теперь Пойгин упрекал его:
– Зачем ты её послушался? Эттыкай не простит тебе этого.
– Пусть не прощает! – вдруг воскликнул Гатле.
Было похоже, что Гатле обрадовался возможности возмутиться громко, ни от кого не таясь.
– Мне надоело быть рабом! – ещё громче закричал он. – Я всю жизнь раб. Я всю жизнь оглядываюсь и разговариваю шёпотом. Мне надоели женские одежды и эти косы! Дай нож, я их сейчас обрежу. Ты видишь, у меня нет даже собственного ножа, как положено мужчине.
Пойгин вдруг остановил собак, встал с нарты. Медленно поднялся и Гатле. По лицу его пробежала жалкая, просительная улыбка: казалось, что он уже готов был раскаяться за свою неожиданную даже для самого себя вспышку. Пойгин положил руки на его плечи, близко заглянул в лицо: