На реках, встречавшихся в пути, дымился мглистый пар. Из выпученных стужей огромных ледяных шатров растекалась вода, затвердевавшая на морозе подобно вулканической лаве. Время от времени раздавался оглушительный грохот: это мороз взрывал в другом месте лёд, образуя такой же дымящийся шатёр.
По голубоватому снегу то там, то здесь тянулись узоры звериных следов. Синие горы с огромными тёмными клиньями теней манили к себе обманчивой близостью. На некоторых из них Пойгин смутно различал столбы каменных великанов. Что-то настороженное, тревожное чудилось Пойгину в их облике. Можно было подумать, что молчаливые великаны вышли откуда-то из-за гор, чтобы проследить за человеком, у которого так смутно на душе. Пойгин вглядывался в молчаливых великанов, и ему порой чудилось, что иные из них как бы зазывно качали головой, мол, иди сюда к нам, дадим тебе самый мудрый совет, и ты найдёшь выход.
На одном из перевалов Пойгин проехал через огромное стойбище таких великанов. Возле некоторых из них приостанавливался. Но никто из великанов так и не смог преодолеть проклятье своей неизреченности; и Пойгин снова пускал собак в путь, так и не получив мудрого совета. Всё дальше оставались позади молчаливые великаны, задумчивые и даже скорбные, словно понимали, что так и не смогли помочь человеку, который вступил на тропу нелёгких раздумий.
В самом деле, как он стал бы стрелять в Рыжебородого, ещё не чувствуя его вины перед ним, Пойгином? Нет, он постарается всё постигнуть собственным разумением. Если Рыжебородый действительно вселяет в детей безумие, то это невозможно простить. Но мало ли что может сказать Вапыскат! Он, Пойгин, не настолько глуп, чтобы сразу поверить его словам.
Останавливаясь на очередной ночлег, Пойгин отыскал у обрывистого речного берега затишье от ветра и прежде всего накормил собак. Нарубив кусками оленье мясо, он бросал его каждой собаке по очереди. Собаки хватали окаменевшее от мороза мясо на лету, принимались жадно грызть. Утолив голод, они сворачивались клубочками в лунках, заботливо выкопанных Пойгином в снегу, и засыпали, поджав лапы к животу.
Пойгин насобирал сухих сучьев, выброшенных на берег реки течением, принялся разжигать костёр. Не всякий мог так искусно добывать огонь, как он, с помощью кремня и кресала. Удар кресала о кремень высек искры, воспламенил трут. Знакомый запах едва уловимого дымка приятно защекотал ноздри. А вот и загорелись тонкие стружки, заранее приготовленные Пойгином.
Горел костёр, нагревая подвешенный над ним закопчённый походный чайник. Пламя огня изумляло Пойгина своим бесстрашным поединком с лютой стужей. Огонь ему сейчас казался каким-то живым сверхъестественным существом. Таял в котелке лёд, трещали сухие сучья. Пойгин подставлял руки теплу костра и чему-то едва приметно улыбался; если бы не тоска по Кайти, он согласился бы остаться навечно в непрерывном одиночестве, один на один с этим костром. Но трудно ему без Кайти, тревога за её судьбу, как волчица, грызёт сердце. Как она там? Не пытается ли Эттыкай склонить её к тому, к чему склонял Рырка?
Недавно Кайти призналась Пойгину, что в ней возникла жизнь иного человека, что ей очень хотелось бы родить сына. Пойгин так обрадовался, что едва не стал колотить в бубен. «Потом, – решил он, – потом буду колотить в бубен двое, трое суток подряд от радости, когда Кайти родит сына».
Горит костёр. Вот и чайник подал свой тихий голос, скоро закипит вода, наступит блаженная пора, когда горячий чай начнёт согревать изнутри. Пойгин будет пить чай и думать о Кайти, о будущем сыне. Тихо кругом. Только повизгивает время от времени то одна, то другая собака во сне. Смотрят сверху звёзды, и Пойгин отвечает им задумчивым взглядом. Вселенная ему сейчас кажется огромным ухом, чутко вслушивающимся в его думы. Кого всё-таки родит Кайти? Если сына, то его, пожалуй, надо будет назвать Энатлинын – Звезда, или ещё лучше – Тотынто – Рассвет. Какой будет жизнь у его Тотынто? Был ли он зачат в пору рассвета? Если так, то пусть его сына не минет предрасположенность к солнечному восхождению.
Движутся звёзды вокруг Элькэп-енэр, определяя течение времени. Пойгин пьёт одну кружку горячего чая за другой, стараясь как можно дольше не расставаться с чувством доброй надежды на лучшее. Хорошо бы так вот и уснуть умиротворённым, чтоб не мучила во сне тревога. А она где-то шевелится на самом дне души, как кэйнын – бурый медведь – в берлоге. Пусть поспит ещё немного этот косматый кэйнын в своей берлоге, пусть и ему, Пойгину, даст спокойно поспать. Поспи, поспи, кэйнын, не разрывай душу Пойгина когтями тревоги, не заставляй его думать о том, что ему предстоит завтра на тропе мести.
Спрятав чайник, кружку, кусок плиточного чая в мешочек из нерпичьей шкуры, Пойгин выкопал в снегу углубление, постелил оленью шкуру, сняв её с нарты, втянул руки в рукава кухлянки, наконец улёгся. Затем втянул голову в вырез кухлянки, чтобы согревать себя собственным дыханием и не подставлять щёки и нос стуже.