Наперекор всему продолжаю поиски древнего папируса. Там должно быть что-то, обращенное ко мне. Маленький бесенок притих, присмирел, устал, я посадила его к себе на плечо, и только я одна вижу его и ощущаю на плече тяжесть, но избавиться от него не могу и не хочу. Ищу древний папирус, хотя теперь уже знаю наверное, — и не сомневаюсь, и не стыжусь своего бессилия, — знаю, что не смогу дописать, и не только потому, что нет у меня такой власти над словом, как у нее, — чтобы дописать, чтобы додумать и сделать то, что помешала завершить другому смерть, надо смотреть на мир глазами того человека. Надо стать им, а это невозможно. Замысел принадлежал не мне, и правильным было бы одно-единственное решение — то, которое знала Леся и не успела высказать.
Теперь я понимаю, почему Ника Самофракийская осталась такой, как ее нашли. Дописать за кого-то невозможно, как невозможно дожить чужую жизнь. Одно лишь утешение — кое-что мне все же осталось, по-своему не менее великое и важное: мне осталась возможность понять ее. Постичь до конца. Познать. Хотя, в конце концов, и для этого нужен дар и разум.
Поездка в Сан-Ремо — и снова, как весной, на пути Львов. И снова Леся недовольна собой, потому что дала волю настроению, разрешила себе откровенные и слишком горячие беседы. Быть может, в самом львовском климате было нечто понуждавшее ее к вспышкам и спорам? Заходила к Кривенюку, своему доброму другу и будущему мужу младшей сестры Лили, — он мало изменился со времени последней встречи в Киеве, разве что похудел. Но, по всему видно, живет в трудных условиях, плохонькая комнатка, потертый костюм, небогатый ужин. Кривенюк разузнал, что самый удобный поезд в Вену отходит утром. Леся надумала побыть день во Львове, передохнуть, но из этого ничего не вышло, — вместо отдыха чуть не весь вечер спорила с Трушем и Ганкевичем о Франко.
— О, пане Микола, — обрушилась Леся на Ганкевича в первую же минуту встречи, — если бы вы только знали, как мне хотелось выругать вас еще весной за эту задержку с брошюрами. Неужели трудно понять, что такие задержки у многих отбивают охоту работать? Люди брались за дело горячо, рассчитывая на хорошие результаты, а вы чуть все не испортили. Я уже жалела, что положилась на вас.
Ганкевич оправдывался. Средства, задержки в типографии, корректура.
— Простите, панна Леся, что так случилось, но не у каждого из нас здесь столько энергии и энтузиазма, как, скажем, у Франко.
— Франко! Порою мне кажется, что, если б можно было, на Франко взвалили бы все на свете, как будто ему одному выпало вести Галицию вперед.
— Вы нас обижаете…
— Ну пусть я преувеличиваю сгоряча, я понимаю, но ведь это наша беда, что жизнь требует от одного человека стольких добродетелей.
Труш стал на сторону Ганкевича.
— Полагаю, что это не беда, а наше счастье, этот универсализм Франко, мы должны радоваться, что среди нас такой колоссальный талант, что один человек соединяет в себе поэта, беллетриста, ученого.
— Помогу вам в перечислении, — вспыхнула Леся, — и практика, и публициста! Да ведь удел его можно сравнить с уделом Mädchen für alles, и сколько бы он в себе ни совмещал, сколько бы ни тащил на себе, никто не скажет ему: будет, отдохни, я подхвачу твою ношу!
— А для чего подхватывать, если все равно никто, кроме Франко, не сделает его работы? И потом, у каждого свой круг общественных обязанностей.
— Шутите, пане Ганкевич. Никто лучше него не напишет газетной заметки, никто не даст описания выставки? Неужели вы не видите, скольким истинно поэтичным и глубоким замыслам он свернул шею ради этих описаний? Или вы не понимаете, что повседневная газетная работа дурно отражается на литературной деятельности Франко?
— Прошу прощения, панна Леся, но это уже чистый литературный аристократизм. Неизвестно еще, какова была бы ценность того, чему он «свернул шею», — а газетная работа вызывает незамедлительный отклик в жизни общества.
— Как хотите, пане Труш, но для меня «Увядшие листья» весят и значат куда больше всех его газетных заметок!
Теперь уже и Труш, и Ганкевич словно забыли, что разговаривают с гостем, да к тому же с женщиной.
— Вы оказываете плохую услугу Франко, защищая его от бог весть каких напастей! Он мог бы почувствовать себя оскорбленным такой защитой, — ведь вы преуменьшаете его заслуги перед народом.
Леся нервничала, подносила ко рту платок, чтобы умерить одолевавший ее кашель, на бледных щеках вспыхнул румянец, и она все прижимала к лицу холодную ладонь, заставляя себя успокоиться. Но успокоиться не могла. Ей вспомнилось, как еще в Колодяжном Франко поделился с нею планом одной драмы, план показался ей очень интересным, оригинальным, но потом, увидев элементы его в «Каменной душе», она сказала:
«А знаете, дорогой мэтр, ведь я ожидала от вашего замысла большего».
Франко, и сам не очень довольный сделанным, ответил:
«Что ж поделаешь, это правда, пришлось свернуть плану шею — есть множество причин, от меня вовсе не зависящих: условия работы, условия жизни, условия нашей сцены, — могу ли я повлиять, изменить это?»