Мало, чтобы делать окончательные выводы, но вполне достаточно, чтобы порядком разобраться в себе и в мире. И даже кое-что сделать. Интересно, почему же тогда она, Наталя, так рано — всего в двадцать — вынесла себе окончательный приговор? Какие у ней были основания? Он подумал о том, сколько надо времени, чтобы стать самим собой, и сколько потом — чтобы самим собой остаться?
Тёрн в возрасте Ивана так много успел. Ему было столько же, разве на год-два больше, а каким древним казался он ей тогда, ну просто как господь бог, древним, и мудрым, и вечным.
Это ведь Тёрн виноват, что так вошел в ее жизнь театр и что ей теперь не отступиться, не избавиться от него, — дело ведь не в том, будет ли она там работать. Театр останется в крови, и ей всегда будет хотеться играть Джульетту в милом дворике Старого города. Нет, Тёрн не уговаривал ее идти, вопреки материнской воле и желанию, ни в университет и ни в медицинский, ни в театральную студию. Тёрна в ту пору и близко не было — при чем же тут он?
Марковский повернул к себе ближайшее полотно. По нему скользили мерцающие, дрожащие тени, цветы казались подвижными, темные пятна искажали цвет, и картина ничего не сказала ему.
— Скоро рассвет — успеете посмотреть, — чуть насмешливо проговорила Наталя, и эту насмешку он отнес на свой счет.
На самом-то деле до рассвета было еще далеко. За окнами чужой, незнакомой и потому не слишком приятной мастерской существовала некая реальность, так же неприемлемая сейчас для прочтения, как эта картина под рукой. Иван встал и начал медленно пробираться к окну.
В лицо глянула темнота, кое-где скрашенная желтоватыми пятнами освещенных окон. У кого-то и в этот час горел свет. Эти высоко висящие светлые квадраты существовали словно сами по себе, очертания домов сливались с ночью. Чуть поодаль, почти вровень с самым высоким светлым квадратом, серебристо поблескивал рожок луны.
И все же рассвет приближался, издалека, осторожно, едва заметно. На столике догорала свеча, а в кресле сидела девушка, от которой ему очень не хотелось уходить, хотя она думала что-то свое, недоступное ему, и было странно, что он зависит от нее, от ее каприза, или от ее желания, или от принципиального решения, и она, конечно, понимает это и, кажется, не хочет помочь. Возникло искушение вывести ее из этого состояния апатии и насмешливой лени, тряхнуть за плечи, крикнуть прямо в лицо: да ты же актриса, божьей и чертовой милостью актриса, ну поверь мне, как я тебе поверил, неужели непонятно тебе, что я прошу, умоляю помочь, потому что мне нужна именно ты, именно на тебя, на такую, как ты, рассчитан мой спектакль, и теперь ты выбиваешь у меня почву из-под ног, — неужели мне посчастливилось найти тебя только затем, чтобы ты тут же отказалась от нашей общей работы?
Наталя снова снимала нагар со свечи. Свеча в центре зыбкого светящегося круга — это же солнечные часы?
Злость брала Ивана за горло. Ко всем чертям! К чертовой матери эту упрямую девчонку! Да ведь если она, в конце концов, даже останется и будет продолжать репетировать, что это будет за работа — как попало, лишь бы избавиться, ей же все равно, ей совершенно безразлично, какой получится спектакль. Нет, лучше уж заменить ее. Теперь, когда времени в обрез, когда Коташка полезет из кожи вон, чтобы доказать свою актерскую себестоимость.
Прижавшись лбом к холодному стеклу, он снова услышал тихий теплый смех:
— Такое тоже было. Вот сейчас я подойду к вам, стану рядом, и мы вдвоем будем смотреть в ночь, вдвоем страдать, и вы положите мне руку на плечо, чтобы подчеркнуть свое сочувствие и сопереживание. Разве вам не приходилось работать над таким этюдом?
Оглянуться он не отважился, хотя невозможно было понять, иронизирует девушка или говорит серьезно. Она и правда встала, но не приблизилась к нему. Отвернула кран. Вода с шумом вырвалась на свободу.
— Хотите чаю? Единственное, чем могу вас поддержать.
— Почему ты такая… нехорошая?
Ее рука с тяжелым чайником свисала вдоль тела, и при свете все той же свечи лицо Натали казалось подвижным — по нему пробегали тени. А может, это было не от свечи, а от того самого качества ее души, которое и заставило Ивана выбрать именно эту актрису, назначить именно ее на ту необычную, нелегкую роль, которую он предложил ей в спектакле…
Двусмысленности ситуации больше не было. Девушка снова стала актрисой, он — режиссером. К Ивану вернулась самоуверенность, замешенная на радости. Он был убежден, что уговорит Наталю остаться. Пусть даже до конца сезона. Пусть только до его премьеры. Ему это нужно. И сделает он это сейчас, немедленно, вот здесь, когда на столике догорает свечка, а к окнам еще только издалека добирается рассвет — вместе с нечастым шуршанием автомобильных шин, — холодный, предвесенний рассвет.