Зал госпиталя притих, смолкли разговоры и шорохи, стук игральных костей и скрип коек, только задыхающийся булькающий кашель метался среди стен, рассыпая эхо под высоким потолком. Кто-то смотрел на умирающего с жадным любопытством уличного зеваки, кто-то отвернулся, вжимая голову в плечи, прячась от страшных звуков поступи «костлявой кумы», кто-то крестился, бормоча «Отче наш». И наконец кашель взвился режущей нотой, оборвавшись в протяжный хрип, рука в пальцах Паолины дважды содрогнулась, и Пьетро осел на койку, безучастно глядя в потолок, а кровавые пузыри еще лопались в уголках перекошенного рта.
Паолина еще несколько секунд смотрела в застывшие глаза. А потом твердой рукой перекрестила умершего и затянула лицо покрывалом. Сзади уже приближались торопливые шаги.
– Отмучился! Ох, Господь всемогущий… – Пожилая сестра Оделия осенила себя широким крестом, а потом заметила в изножье койки молитвенник и посмотрела на послушницу со скорбной строгостью. – Вот, милая, и ты крещение приняла. Первого бедолагу сама проводила. Бледна-то… Что ж не позвала никого? Он исповедаться-то успел?
Девушка на миг запнулась и ровно проговорила:
– О да, сестра, успел. И грехи я ему отпустила, уж простите, не по сану мне.
Сестра Оделия покачала головой:
– На войне, детка, и кашевар был исповедником. Ступай. Тебе бы помолиться. Непросто это в первый раз.
Паолина склонилась перед монахиней, перекрестилась и вышла из зала. Механически переставляя подгибающиеся ноги, она спустилась по ступеням крыльца, обогнула госпиталь и вошла в пустующую в послеполуденный час церковь. Приблизилась к алтарю и рухнула на пол, коснувшись лбом шершавых холодных плит Ее била мелкая дрожь, по спине тек ледяной пот, во рту было горько, словно она надкусила зеленое яблоко. Молитва не шла… Паолине казалось, что нечто огромное и всевидящее смотрит сейчас на жалкий черный комочек, скорчившийся на полу, и перед ним бессмысленно оправдываться. Оно само все знает. Само видит, как низко она опустилась, зло и гнусно мстя умирающему за свои собственные несчастья. А хуже всего, что оно знает: Паолина не раскаивается.
Заснуть в ту ночь не удалось. Внутри что-то ныло и жгло, будто самый главный стержень, поддерживающий своды ее души, дал трещину. Паолина металась на узком топчане во взмокшей камизе. Черный силуэт рясы, угадывавшийся на столе в чахлом свете лампады, казался призраком, тянущим к девушке руки из полутьмы. Пьетро так и не раскаялся. А она немало слышала о том, как маются подчас нераскаянные души. Что стоило ей промолчать? Смиренно и достойно вынести жалкие нападки человека, который жил, как скот, и уходил так же, сознавая это и изнемогая от ненависти к холодному и злому миру.
Но тут же вновь вспоминалась трясущаяся рука, с жадным бессилием ползущая вверх по рясе. Треск полотна разрываемой камизы. Круглые пуговки желудей, впивавшихся в спину и ладони. Свист кнута. Перекошенные лица односельчан и брезгливо-робкие взгляды монахинь. И стыд вновь тонул в горькой ярости. «Бабе знать надобно, для чего она скроена. Ох она кричала…»
Мерзавец Пьетро похвалялся своими гнусностями, почти гордо швыряя их Паолине в лицо. А девушку, о которой он говорил, наверняка точно так же, как саму Паолину, затравили соседи.
И послушница снова беззвучно рыдала, прикусывая пальцы, вскакивала и падала на колени перед распятием, но не видела в безмятежном лике Христа ни утешения, ни порицания. Небесам не было дела до ее терзаний, только тусклое мерцание лампады играло на потемневшем дереве, заставляя черты Спасителя досадливо подергиваться, будто Паолина отвлекала его своим всхлипыванием и бормотаньем от более важных раздумий.
Утром, стоя среди сестер на молитве, Паолина почти не слышала слов, крестясь вслед за всеми. А надтреснутый стержень поскрипывал внутри, причиняя боль и все больше расшатываясь.
Сестры объясняли ей, что делать, когда на душе неспокойно. Нужно исповедаться, и старшие наставницы помогут ей совладать с собой. Все это было прекрасно на словах, но Паолина знала, как произойдет в действительности. Мать настоятельница ласково проведет по голове ладонью и скажет, что ее порыв был человеческим, а сие не грех, но слабость. Слабость же врачуется молитвой. Сестра Фелиция будет истово голосить, что порицание умирающего – кощунство, не знающее себе равных, хотя сама всегда красноречиво кривилась, слыша похабные речи Пьетро о былых подвигах. Одни будут ее клеймить позором, другие – мягко наставлять, но все сведется к одному: она виновата. Виновата перед мерзким похотливым солдафоном, даже на пороге смерти говорившим с ней, как с площадной девкой. Нет… Никаких исповедей.
…Она все еще стояла, опустив голову и бессмысленно глядя на узор трещин в каменной кладке пола, когда локтя коснулась чья-то рука.
– Паолина, – сухо окликнула ее сестра Инес, – к тебе пришел твой подопечный.
Девушка вздрогнула, выныривая из своего оцепенения:
– Кто?
– Джузеппе, – холодно и укоризненно ответила монахиня. – Ступай, он ждет.