Повествование строится вокруг дружбы между Навои и султаном Хусейном, человеком слабым, который в итоге поэта изгоняет. В юности Навои помог Хусейну отобрать власть у злодея Ядыгара, который перекрыл водоснабжение, оставив воду только знатным бекам и лишив крестьян средств к существованию. В одной из сцен в разгар военной кампании против Ядыгара Навои диктует секретарю пассажи из «Суждения о двух языках» («Особо развиты у нас глаголы», – в частности говорит он, намекая, возможно, на сто глаголов, означающих «плакать»). На взгляд Шкловского, писатель остается писателем даже во время войны. В своих мемуарах Шкловский повествует об опыте, который он получил, когда, участвуя в красноармейской команде подрывников, оказался на волосок от гибели: «Мне раскинуло руки, подняло, ожгло, перевернуло… Едва успел бледно вспомнить о книге „Сюжет как явление стиля“, – кто ее без меня напишет?»
В сценарии знать упрекает Навои, что тот в час сражения размышляет о филологии. Навои возражает: смысл сражения – объединить народ, а народ сможет объединиться лишь тогда, когда родной язык станет материальной оболочкой для его мысли. «Писателям нашим следует раскрывать свои таланты на языке народном», – замечает Навои, говоря о том, что сам он как поэт приносит гражданскую жертву. «Быть может, никто у нас не любит персидские слова и труды так, как люблю их я… Но следует говорить на родном языке».
Появляется венецианский посол, чтобы договориться о создании союза против османов; он сравнивает «Суждение о двух языках» с «De vulgari eloquentia» Данте. Навои между тем с помощью Улугбековой астрономии опровергает астрологию, указывая на то, что карты Улугбека подтверждают неизменность звезд и отсутствие фундаментальных связей между ними и изменчивыми людскими судьбами.
Центральное литературное произведение в фильме – это поэма «Фархад и Ширин», которую Шкловский, как и Мунаввар, представляет историей о социальном неравенстве и орошении посевов. Сочиняя стихи о гражданских свершениях Фархада, Навои дает обет воспроизвести их в виде исторического факта – построить канал, который решит ирригационные проблемы царства. Однако, не успев завершить начатое, он становится жертвой придворных интриг и оказывается в изгнании. В его отсутствие Хусейн предается разгулу, бочками пьет вино и кумыс, развлекается ставками на бараньих боях. Канал в итоге вырыт, но всю воду из него отдают знати. Навои возвращается из изгнания в сопровождении хлебопека-поэта – персонажа, напоминающего Санчо Пансу: «Я воспеваю лепешки… Я пишу о любви дрожжей к муке…» Эта донкихотская пара – Навои на белом коне и хлебопек на сером ишаке – едет по людной улице, и Навои декламирует стихи:
И повар ему вторит:
Наш самолет вылетал из Ташкента в четыре утра. Мы были мрачны, напряжены, взбудоражены. То, чем занимался Эрик, он называл «брейкдэнс, черт, какой-то». В аэропорту нас восхитили светящиеся таблички «Пожарный выход» с белой убегающей фигуркой из палочек.
Когда самолет набирал высоту, небо только начинало менять цвет с черного на темно-синий. Редкие автомобильные фары, ползущие вдоль пустынных дорог, уменьшались, тускнели и вскоре исчезли. Через шесть часов и много тысяч миль мы сквозь свинцовые тучи пошли вниз. Под покрытыми инеем иллюминаторами, словно гигантская шахматная доска, стали разворачиваться квадратные зеленые поля, утыканные тут и там крошечными фермерскими домиками. Мы скользили все ближе и ближе к земле, едва не задевая по касательной сам Франкфурт – родину критической теории и междисциплинарного материализма – с его серебристой рекой, старыми соборами и черным глянцевитым обелиском, где проводят книжную ярмарку.
Я никак не противилась обстоятельствам, которые тем летом привели меня в Самарканд, поскольку полагала, что писателю никогда не вредно познакомиться с экзотическими местами и литературами. И тем не менее о Самарканде я ничего не писала – и довольно долго. Соответственно, я о нем почти и не думала. Это как елочное украшение без елки, его попросту некуда повесить.