Шубников вздохнул. Врач, конечно, самая гуманная профессия на свете, но хирурги вообще люди жесткие. Гуманные, добрые, но жесткие. Знают, что такое смерть, и что такое убить человека, тоже рано или поздно узнают. У каждого врача свое кладбище, и всегда есть груз вины, который он несет за плечами. Справляются с этим по-разному. Большинство спасается самоотверженным трудом и добрым отношением к пациентам, некоторые получают утешение в вере, обладающие несокрушимым здравомыслием находят отдушину в хобби, например, спорте, выращивании кактусов, рисовании или написании книг, и лишь единицы зарабатывают комплекс бога, который заключается не столько в том, что человек начинает считать себя всемогущим, сколько в том, что воспринимает людей своими игрушками. Этим опасным докторам лучше всего немедленно сменить профессию, но горькая ирония в том, что они преуспевают в ней быстрее других. Гаккель всегда веселый, жизнерадостный, не обуреваемый угрызениями совести, быстрый в решениях, потому что ему наплевать, что с пациентом будет дальше, поэтому производит очень хорошее впечатление. Он внимательный, всегда выслушает, подбодрит, разве подумаешь, что ты для него что-то вроде машинки, с которой пока еще интересно играть, а как надоест, тебя зашвырнут на антресоли? Валерия с Вероникой чем-то помешали, значит, надо их устранить. Хорошо продумать и аккуратно все сделать, а угрызения совести для дураков.
…За размышлениями Шубников не заметил, как подошел к дому. На углу телефонная будка соблазнительно приоткрыла дверь. Он заглянул – трубка не оторвана и в ней раздается длинный гудок. В кармане обнаружилась куча двухкопеечных монет, не пришлось даже залезать в дыру в подкладке, и время еще не перевалило за десять вечера, контрольный срок, после которого приличные люди не звонят другим приличным.
– Клавдия Константиновна?
– Добрый вечер, Александр Васильевич.
– У вас такое красивое имя. Вы, наверное, из рода римских императоров?
Она засмеялась:
– Естественно. Da tales doses. Misce fiat pulvis[1]
.– Я так и думал. Можно сказать даже cogito ergo sum[2]
.– Рада за вас, – сказала Клавдия, и Шубников подумал, что она в этот момент улыбается.
– И я, – улыбнулся и он.
– Ну что, до завтра? Помните, мы в первую смену.
– Слушайте, а я такой трезвый, что даже забыл об этом, – вдруг спохватился Шубников, – представляете?
– Александр Васильевич… – начала Клавдия и замялась, но он понял, что она хотела сказать.
– Не волнуйтесь, Клава, я знаю, что это ничего не значит и я все еще алкаш. Я не пойду вас провожать и целоваться не полезу, и звонить больше не буду.
– Нет, звоните, пожалуйста.
– Да? Вы разрешаете?
– Звоните в любое время.
Шубников вздохнул:
– Я вам попозже скажу, что люблю вас.
– Конечно, не спешите.
– Спокойной ночи.
– Спокойной, Александр Васильевич. Завтра увидимся.
Ирина пришла на работу с тяжелой головой, в состоянии сродни похмелью. Методы работы Гортензии Андреевны несколько шокировали ее, и дело было не только в том, что во время вчерашнего разговора с Огоньковой возникали моменты, когда она всерьез опасалась за свое место. Просто нельзя вламываться к людям и запугивать их до полусмерти. Гортензия бы еще на фургоне «Хлеб» подкатила для полноты картины! И слава богу, что Огонькова от неожиданности призналась сразу, иначе старая учительница развернулась бы с такой стороны, с какой Ирина совершенно точно не хотела ее знать.
Нет, Гортензия Андреевна пусть как знает, а она будет действовать строго по закону. Все эти разговоры, что иногда «надо брать на себя ответственность», «иметь мужество», они хороши в ситуациях непосредственной угрозы жизни и в военное время, но там вступают в силу свои законы, четко регламентирующие, что можно, что нельзя. До миллиграмма высчитано количество ответственности, которое ты должен на себя взять.
Ирине было очень стыдно за вчерашнее, пусть сама она не сказала Огоньковой ни одного худого слова, но ведь разболтала Гортензии о закрытом процессе, а потом взяла ее с собой к Марине Николаевне, а должна была идти одна. Вернее сказать, вообще не должна была никуда идти, а сразу доложить обо всем Павлу Михайловичу, а дальше уже полагаться на решение своего непосредственного начальника.
Все‐все, больше никогда никакой самодеятельности! Никакой работы вне здания суда! И Гортензия Андреевна больше не услышит от нее ни звука о делах, никогда и ни при каких обстоятельствах!
Она хочет дружить с доброй старушкой, обожающей ее детей, как собственных внуков, хочет обсуждать с ней книги, фильмы и политику партии… А о том, что Гортензия Андреевна когда-то «брала на себя ответственность» и готова сделать это снова, надо поскорее забыть.