Вскружив голову хорошенькой хозяюшке, вдохновение он принялся искать у нее меж ног. Закончилось это все именно так, как и должно было закончиться: художник вернулся в Варшаву, Алина осталась в Загродзине с растущим животом. У нее родилась доченька, Лилиана, светловолосая и голубоглазая – точно не от Стаха. Прежде чем муж успел что-то заподозрить и сопоставить факты: художник-блондин, уехавший девять месяцев назад, молодая жена, которая прислуживала гостю днем и ночью, светловолосый ребенок, – Алина бросила их обоих, мужа и маленькую дочку, и отправилась в Варшаву – искать своего художника, свою большую любовь. Художника она отыскала – почему бы и нет, он ведь пытался продавать свою мазню на Старувке, – но Алине в его богемной жизни места не нашлось: он жил на содержании у некой немолодой бизнес-леди, которой лучше было не знать о мимолетном романе своего ловеласа на лоне природы.
Идти Алине было некуда.
В Загродзину вернуться она не могла: Стах бы ее убил.
В Варшаве она никого не знала.
И она бродила по улицам, ошеломленная, разбитая, – пока над ней не сжалилась какая-то бездомная (много лет спустя сама Грустняшка вот так же сжалится над Кингой). Она научила Алину выживать на улице, и молодая нормальная женщина скатилась на самое дно. Она начала пить. А чтобы пить, нужны деньги – хоть на самое дешевое пойло. Поначалу она делала минеты за десятку-другую; затем, когда стала противна даже самым отчаявшимся, научилась воровать, попрошайничать, собирать мусор, который можно было обменять на какие-то жалкие гроши. Эти гроши она тут же пропивала.
Прошло более десяти лет, и она накопила на дорогу домой – в Загродзину.
На что она рассчитывала? Думала, муж примет ее с распростертыми объятиями? Муж был пьян в дым. Дочка – красавица блондинка, Лилиана Боровая, – обозвала мать последними словами и выгнала из дому.
Несмотря на все это, Грустняшка уехала оттуда счастливая. Ее ребенок выжил, сама она теперь может спокойно вернуться туда, где ей и место. И она продолжала пить, пропивала свою жизнь, и совесть уже не слишком мучила ее.
А по пути в свой персональный ад она еще и успела позаботиться о Кинге-Принцессе.
Теперь Кинга, в свою очередь, хотела позаботиться о Грустняшке.
– Она умерла. Спилась, – сказал Зуб, признанный главарь бомжей, обитающих на Центральном вокзале. – Мы нашли ее, когда она уже окоченела. Давно ли? Да где-то неделю назад… Одолжишь десятку, Принцесса? Я верну…
Таким был итог жизни и смерти Грустняшки, которая могла бы еще жить и жить, если б не один художник да скверный жизненный выбор.
«Одолжив» Зубу десятку, Кинга пошла прочь, провожаемая неприязненными взглядами нищих. Для них она уже не была своей.
А была ли когда-либо?..
Можно было возвращаться в квартиру на улице Домбровского. Но… еще не время. Там ее все еще поджидают.
И она пошла в больницу – ту самую, где провела много долгих месяцев.
Увидев бывшую пациентку, доктор Избицкий искренне обрадовался. Честно говоря, он не надеялся когда бы то ни было еще увидеть Кингу Круль. Выписывал он ее с тяжелым сердцем, делая это лишь потому, что так распорядился врач-ординатор: у Кинги не было страховки, и больница не могла себе позволить предоставлять такой пациентке дальнейшее бесплатное лечение. Доктор Избицкий знал, что эмоциональное состояние Кинги Круль пока шаткое и ей нужна госпитализация еще на несколько месяцев. Но ординатор был непреклонен: за Кингу Круль некому платить, может, вы, доктор Избицкий, оплатите ее лечение?..
– Хорошо выглядите, пани Кинга! – обрадовался доктор, увидев молодую женщину, которая была… жива. Просто была жива. Она вовсе не выглядела так уж хорошо, как хотелось бы доктору Избицкому, во взгляде ее по-прежнему сквозила тень безумия, но – она была жива. И это было важнее всего.
– Да, пан доктор. Я справляюсь, – ответила она, убирая с лица прядь волос; рука ее слегка подрагивала. Возвращение в больницу, пусть всего лишь на краткую беседу с врачом, потребовало немало душевных сил. – Я справляюсь, живу нормальной жизнью четыре недели каждого месяца; но когда приходит первый четверг…
Избицкий откинулся на спинку стула и, прищурившись, посмотрел на свою пациентку. Он помнил эти приступы бешенства, которые возвращались в каждый первый четверг месяца: обычно спокойная, послушная, тихая женщина превращалась в фурию, готовую напрочь разнести стены изолированной палаты, убить всякого, кто встанет на ее пути, лишь бы только сбежать из больницы и поехать – да хоть пешком пойти! – в лес, искать ребенка. Шло время, приступы одержимости слабели, Кинга больше не представляла угрозы для окружающих – в противном случае даже ординатор не смог бы заставить Избицкого выписать опасную психопатку, – но, похоже, рана затянулась не до конца.
– Что тогда, пани Кинга? – спокойно спросил он.
– Тогда я ворую деньги на проезд и еду… Воровала, – поправилась она. – Сейчас я живу в небольшой съемной квартире, убираю в чужих домах, зарабатываю на жизнь. Как-то справляюсь. Но мне было бы легче, если б не эти четверги… Может, вы мне пропишете какое-то лекарство?