— Собаку Найду. Она пришла к нам во двор, и мы взяли её жить. Мальчишки построили ей халабуду. Потом всех позвали домой. А ты была на работе. Я не захотела её оставить. Вдруг бы убежала. Толик бы заругался. Мы с Найдой залезли в халабуду. Я даже не хотела спать, … а как-то само заснулось.
Радибога незаметно исчез, а мама засуетилась, стала растапливать печку, чтоб накормить меня, напоить горячим чаем.
— Мы всю ночь искали тебя, стучались во все квартиры, разбудили весь двор. Радибога побежал в милицию и заявил. Самого главного милиционера города среди ночи на ноги поставил! Самого Мазуркевича! Слава богу, что ты нашлась! Слава богу! Теперь как солнце сядет, сразу марш домой! Не дай бог узнаю, что ты до темноты шляешься во дворе, буду запирать на ключ!
Слушая маму, я представляла себе, как Радибога вытаскивает из постели главного милиционера Мазуркевича в белой гимнастёрке с погонами, с пистолетом на боку, ставит его на ноги, и Мазуркевич сразу бежит искать меня.
А мама нагрела в большой кастрюле воды, разбавила её холодной, раздела меня догола, поставила в корыто и стала ковшиком поливать с головы до ног, тереть во всех местах жёсткой мыльной мочалкой. Тёрла больно, но я молчала. Понимала свою вину. От меня наверно сильно воняло псиной.
— Мне бы поспать хоть пару часиков, но нужно бежать в театр. Американцы опять посылки прислали. На сей раз с вещами. Вроде как к зиме. Я побежала! А ты — на-ка-за-на. Во двор ни ногой. Понятно?
— Понятно! — послушно вздохнула я.
— Смотри у меня! Про приют помнишь?
— Помню…
ДЕЖАВЮ
Помнить- то я помнила, а вот что это такое — не понимала. Нилкина бабушка говорила, что приют — это очень строгий детский садик, вроде как детская тюрьма. Собирают по улицам, развалкам и подвалам беспризорников и там, в этом приюте, вроде их исправляют. «Как это исправляют? Починяют что ли, как поломанную куклу? Это же наверно очень больно на ребёнке!» Поэтому каждый раз при словах «приют» и «садик» с илистого, мутного дна памяти всплывает тревожная картина.
Серый рассвет. Бабуня крепко держит меня за руку и изо всех сил тащит по улице в сторону Тираспольской площади. Слышу, как Бабуня проклинает какого-то Бору. Тогда я не понимала, при чём тут Борька, живущий в соседней парадной на втором этаже. Его мама всегда кричала с балкона: «Бора, фатить шлёндрать у дворе! Идём учить руминский, бо мине з работы попруть». А оказалось, Бора — это ураганный ветер, дующий с моря на Одессу. Бабуня как то рассказывала, что дед Петро, уходя в плавание на своём «Транс Балте», всегда опасался, «шоб только Бора нэ задув».
Я сопротивляюсь не столько Бабуне, сколько холодному упругому ветру. Если бы Бабуня не держала меня крепко за руку, ветер понёс бы меня в обратную сторону от Тираспольской, как тряпичную куклу. Его порывы валят нас с ног. Иногда поворачиваемся к ветру спиной и пытаемся шагать задом наперёд, но топчемся на месте — ветер не пускает. Зато небольшая передышка. Бабуня сжимает мою ладошку, тащит за руку. Я, сонная и недовольная выдёргиваю руку, топаю ботинком: «Не хочу в садик, там холодно. Я в кговатку хочу». Отворачиваюсь от Бабуни в сторону площади, сдёргиваю шерстяной колючий платок, которым обмотано моё лицо и удивлённо замираю. «Почему дядьки на шеях висят? И телепаются…» — кричу я Бабуне, протягивая руку в серой варежке через дорогу. Бабуня щурится слезящимися глазами в сторону площади и сразу же рукой закрывает мне глаза. «Нэ дывысь! Дытыни нэ можна дывытысь на такое!» — кричит она, хватает меня на руки, отворачивает мою голову от площади. Я вырываюсь, брыкаю ногами Бабуню в живот. Она не в силах меня удержать и я спрыгиваю на тротуар. Порыв ветра несёт меня через трамвайные рельсы к висящим на шеях дядькам! «Я тоже хочу повисеть! Хочу телепаться!» Звонко смеюсь, сон как рукой сняло! Бабуня крепко хватает меня сзади за бундечку, спотыкается и падает на колени. Пока она пытается подняться, я вглядываюсь в лицо дядьки, повернувшегося порывом ветра ко мне. Сильнее ветра это лицо отталкивает меня назад! Нет, это было не лицо, а что-то чёрное с белым оскалом зубов и с одним приоткрытым глазом. Ветер швырнул дядьку в сторону, и я увидела его набрякшие синие руки, связанные за спиной верёвкой. Закрыв лицо обеими ладошками, кричу Бабуне: «Поганый, поганый дядька! Он жутко смотгит глазом! Бабуня, я боюсь!» Бабуня пытается встать с колен. Из кармана чёрного бушлата выглядывает горлышко бутылки и из него льётся струйка молока прямо на трамвайные рельсы. «Ой, шо я наробыла!» — Бабуня быстро вытаскивает из кармана полупустую бутылку и растерянно смотрит на белую морщинистую от ветра лужицу молока. В лужице плавает бумажная пробка, подгоняемая ветром. Бабуня вытаскивает из лужицы пробку, облизывает её и затыкает бутылку. «Навешали мертвяков по площадям, шоб дитэй лякать!» — возмущается Бабуня и тянет меня прочь от Тираспольской площади за угол.