Филипаке свистнул. Радостно виляя хвостом, пес подбежал к хозяину и начал лизать ему ноги. Мне приходилось видеть даже людей, которые лизали ударившую их руку. Поэтому я и не подумал презирать Корноухого. Гнев, вспыхнувший в моей душе, не прошел, но я решил, что благоразумнее не показывать его. Все-таки однорукий понял мое состояние, оставил собаку в покое и учтивым жестом пригласил меня в дом. Я пошел за ним. Мы оказались в просторной побеленной комнате с желтым глиняным полом. В глубине у стены стояли широкие деревянные нары, покрытые циновками.
— Вот здесь, дружище, спим мы, братья.
— Сколько же вас?
— Всего пятеро. Был бы жив отец, нас было бы десятеро, возможно, даже больше; а так нас всего пятеро.
— По-твоему, этого мало?
— Нет, но лучше, если бы нас было человек десять — двенадцать.
Он помолчал. Потом сказал:
— В передней комнате спит моя сестра. Я вздрогнул:
— А… Значит, у тебя есть еще и сестра?
— Да. Поскребыш. И, конечно, мать души в ней не чает. Нас, сыновей, она не очень-то балует.
— Тебе, наверное, так только кажется.
— Вот уж нет! Все в точности, как я сказал. Но не беда, проживем. Выбьемся в люди и без ее любви.
Комната мне понравилась. В ней царил полумрак, она была прохладная и непривычно просторная. Пахло лавандой, чабрецом, увядающими садовыми цветами и засохшими полевыми травами. На стенах, в простых рамках, красовались выцветшие семейные фотографии: Арэпаш — молодой парень. Арэпаш — солдат-пехотинец, Арэпаш — жених, рядом с госпожой Арэпаш, своей невестой. Не успел я еще рассмотреть фотографии, как на пороге появилась женщина средних лет, крепкая, костистая, с огромными, покрасневшими и отекшими руками. Я обрадовался, заметив, что она босиком. Меня пугало, что мать Филипаке окажется завзятой слободской мещанкой — накрашенной, расфуфыренной и вздорной бабой. Страх был напрасен. Увидев меня, она не удивилась и не поморщилась. Напротив, улыбнулась. И с выражением озабоченности на лице — словно в опровержение слов Филипаке о ее равнодушии ко всем детям, кроме дочери, — обратилась к однорукому:
— Ну, что ты делал в школе, Филипаке?
— Писал, мама. Писал до одури.
— Ну и как, голубчик, все хорошо написал?
— Хорошо, мама, все хорошо. Думаю, что начало удачное.
— Молодец, дай бог тебе здоровья, голубчик!
Удовлетворенная ответом сына, она перевела взгляд на меня. Мое присутствие нисколько не удивляло ее. Видимо, она привыкла, что самый младший из ее сыновей вечно приводит с собой оголодавших неудачников. Ласково опросила:
— Вы, наверное, есть хотите?
— Да уж пора… Тем более после тяжелого экзамена…
— Ну что ж… Пожалуйте к столу.
Однорукий налил в таз воды и предложил мне вымыть руки. Слив после меня воду и налив свежей, Филипаке тоже сполоснул свою здоровую руку.
— Ну, дорогой, пойдем покормимся. Поесть никогда не мешает.
В прохладных и чуть отдававших сыростью сенях стоял круглый низкий стол на трех ножках. Мы придвинули к нему несколько отполированных до блеска чурбаков, валявшихся около стен, и уселись. Госпожа Арэпаш принесла нам кринку с кислым молоком, половину мамалыги, две глиняные миски и две деревянные ложки, сточившиеся от частого употребления. Стала потчевать нас:
— Берите, кушайте, ребятки. Молочко хорошее, ребятки. И мамалыжка тоже хорошая. Кушайте досыта, ребятки. А потом, ребятки, ложитесь и отдыхайте.
Однорукий спросил:
— А еще чего-нибудь нет?
— Еще чего-нибудь у твоей матери нет, Филипаке. Было бы, так принесла бы еще. С радостью принесла бы, Филипаке, да ничего больше нет.
Мы выпили все молоко. Съели всю мамалыгу. Животы у нас раздулись. Я облизал губы, а однорукий — ложку, которой ел. Положив ложку на стол, он рыгнул и посоветовал мне:
— Теперь, дружище, надо соснуть. Лучше ничего не придумаешь. Соснем немножко, наберемся сил, потому что ночью нам будет совсем не до того.
Я не стал спрашивать, что он имеет в виду. И вообще не стал ни о чем спрашивать. Однорукий, как был в одежде, растянулся на циновке. Я тоже растянулся на циновке, и тоже в одежде. Филипаке закрыл глаза и тотчас захрапел. Я тоже закрыл глаза. Сон не заставил себя ни просить, ни ждать. Пришел. Ласково коснулся моего лица. Взял меня на руки. Покачал, и через несколько мгновений я уснул. Крепко и глубоко.
…Мы проспали почти до самого вечера. Спали бы, наверное, и дольше, если бы нас не разбудили легкие шаги и голос, в котором слышалась обида:
— Что это ты, братец, до самого утра дрыхнуть вздумал? Днем — спишь, ночью — спишь… Ты ведь не буйвол… Так только буйволы спят…
— Угу!