Была ли это игра? Или жандармы и впрямь надумали затоптать парнишек до смерти копытами своих коней? О, Добруджа! Сверкающая золотом и серебром! Добруджа — гордая и униженная! Величавая и дикая!
— Но-о-о, дохлая!.. Но-оо…
Я поспешил убраться подобру-поздорову. По дороге, которая вела в Сорг.
Несмотря на стук неподкованных копыт лошади, уносившей меня в Сорг, я услышал, как хлопнул выстрел. Но не остановил лошадь. И не обернулся. Раздался еще выстрел…
— Но-о-о!.. Нно-о-о, дохлая…
Дохлая послушалась. Понеслась — только копыта замелькали. Вскоре спина лошади, уносившей меня домой, была вся в мыле.
Дикая Добруджа! Покрытая камнем и сожженная солнцем! Необыкновенная Добруджа! Сверкающая золотом, медью и серебром! Добруджа! Суровая, прекрасная и жестокая земля! Обильная и нищая! Вшивая и все-таки чудесная Добруджа! О, Добруджа!
Я потянул лошадь за гриву, переводя ее на спокойную рысь. Лошадь послушалась. Пошла, как я желал, ровной рысью, и вскоре я подъезжал к почтенному дому моего почтенного хозяина.
Селим Решит увидел меня, подозвал и, послав плевок мимо моего левого уха, спросил:
— Хорошо повеселился, нечестивая собака?
Если бы я сказал ему правду, он бы не поверил. И я солгал. Нарочно захохотал во всю глотку и сказал:
— Хорошо, хозяин. Как нельзя лучше.
Я рассказал ему, что повстречал жандармов, которые приказали мне напомнить о себе господину старосте.
— Ладно, ладно… Отнесу им в дар барана.
О тех двух турецких парнишках я не обмолвился ни словом. Ни словом не вспомнил я и об угрозе отца Трипона. Уже наступил вечер, как всегда в Добрудже, — полный очарования и тайны. Урума не произнесла ни слова, хотя почти не спускала с меня своих больших, слегка раскосых глаз, зеленых, как дикие травы дикой Добруджи. Они смотрели на меня с укором и болью. Словно на смердящую падаль.
Есть я не стал. Даже не омочил губ, хотя чувствовал, что они горят. Растянулся на заскорузлых овчинах и стал ждать, когда придет сон. Сон пришел, но никак не мог меня одолеть. Мешали отец Трипон и Пинтя-пастух, трактирщик и гагаузки, изъеденные сифилисом до мозга костей. Я долго боролся с этими видениями и наконец с трудом прогнал их. Тогда мне вдруг привиделась добруджийская степь, дикая и пустынная, раскинувшаяся между Соргом и Корганом. И среди этой пустынной степи я вновь увидел тех двух краснорожих жандармов верхом на их рослых и лоснящихся конях. Они кричали парнишкам-туркам, чьи руки были связаны за спиной:
— Бегом!.. Бегом что есть духу! Догоним — затопчем копытами!..
Потом — выстрел… И снова выстрел… Почему мне пришлось заново переживать уже прожитый день? Ведь прожитые дни назад не возвращаются. Почему же этот день вновь и вновь возвращался ко мне? Может быть, жандармы только пошутили с этими ребятами? Хотели их напугать? А может, они все-таки пристрелили их. Уж не потому ли они пристрелили их, что я проговорился о встрече Пинти с отцом Трипоном?
Я так и не заснул до самого рассвета. Селим Решит отобрал из табуна двенадцать лошадей, не отпустив их на пастбище. Затем припряг их по шестеро к двум большим каменным каткам.
— Начинаем молотьбу, грязная собака.
— В добрый час, хозяин… Только… Только почему вы не оставили для работы и Хасана?
— Хасана? Хасана я на работу не ставлю. Урума может рассердиться.
Больше он не удостоил меня разговором и, нахмурившись, приказал снимать со стога вилами снопы ячменя, развязывать их и рассыпать во дворе по кругу.
— Ты когда-нибудь молотил лошадьми?
— Да, хозяин, приходилось.
— Тогда давай покажи свое умение.
Снопы были тяжелые. Спина моя трещала и гнулась под их тяжестью. Поясница болела. Долговязое хилое тело источало липкий пот. Нещадно палило солнце. Высокая каменная ограда, окружавшая двор татарина, закрывала доступ свежему морскому ветру и, раскалившись, тоже обдавала меня огненным жаром.
Через четверть часа, когда по двору уже было рассыпано достаточно снопов, хозяин щелкнул арапником, лошади пошли рысью. Их широкие растрескавшиеся неподкованные копыта и каменные катки, которые, бешено крутясь, волочились по земле, начали дробить солому, луща большие, как воробьи, красноватые колосья и вышелушивая из них полновесные белые продолговатые зерна. Время от времени татарин издавал крик и, с силой дернув вожжи, останавливал лошадей, давая им передохнуть. Шерсть на лошадях курилась беловатым паром. Пока он пучком соломы обтирал лошадям спины и ноги, смахивая с них пену, я, с трудом дыша едкой густой мякинной пылью, слепившей глаза, подбирал вилами солому, относил и укладывал ее в углу двора. Хозяйка тоже вышла помогать. Закутанная с головой в черное покрывало, с закрытым, по-турецкому обычаю, лицом, она выбирала зерно и отгребала его деревянной лопатой к стене, окружавшей двор. Татарин посматривал на нас с удовлетворением: рабы не даром ели его хлеб. Едва мы с татаркой успевали очистить двор, как я снова должен был браться за вилы, сбрасывать, распускать и рассыпать снопы. Хорошо ли мне жилось? Да. Я уже успел забыть про гагаузок и про жандармов. Забыл обо всем, кроме Урумы, о которой я думал неотступно.