Снова бежали лошади, снова крутились каменные катки.
Так я работал весь день, с коротким перерывом на обед. Перед самым заходом солнца я распряг лошадей, засыпал им ячменя и напоил. Но день еще не кончился, и мне пришлось, вместе с толстой низенькой татаркой, провеять весь ячмень, отделить чистое зерно от мякины и ссыпать его в мешки. Каждый раз, когда я наполнял очередной мешок, татарин подходил, взваливал его себе на плечи, относил и высыпал в амбар. Раскаленный воздух, пропитанный густой пылью и мякиной, был еще удушливее, чем раньше. Вечером, напоив табун, я потратил уйму времени, чтобы отмыть грязь. Пыль и мякина набились в уши и под рубашку, глубоко въелись в кожу. Казалось, колючая труха проникла даже под кожу, в плоть и кровь. С Урумой мы перекинулись двумя-тремя словами. Она ни с того ни с сего отхлестала Хасана арапником. Я не спросил, за что — было ясно, что сколько ни тяни ее за язык, ответа не добьешься. Я не стал дожидаться, когда мне в сарай бросят черствую горбушку — мой хлеб насущный — и кусок жареного бараньего мяса. Ушел. Пройдя через все село, направился к кофейне возле примэрии. Там было дымно и полно татар. Казалось, здесь собралось все село. Бородатые татары, сидя на циновках, пили кофе, курили и, вопреки обычаю — молчать по целым часам, — о чем-то оживленно и сочувственно гомонили. Купив горсть засохших конфет и дождавшись, когда Вуап — хозяин кофейни — принесет мне вместе с табаком большую чашку горячего кофе, я тоже по-турецки уселся на циновку. Спросил Вуапа:
— Стряслось что-нибудь? Твои посетители чем-то взволнованы.
— Беда, — ответил мне тот, — большая беда. Жандармы арестовали двоих турок из Измира, обвинили их в том, что они украли овец у какого-то Пинти…
— И… что же потом?
— Застрелили по дороге к тапальскому участку. Арестованные, дескать, пытались бежать, вот они, жандармы, их и застрелили.
— Ну и… Что же будет теперь?
— Ничего, — ответил Вуап, — ничего не будет. Пройдет еще время, и жандармы снова застрелят двух турок, или двух татар, или двух болгар. В Добрудже к таким делам привыкли…
Я сгрыз конфеты. Выпил кофе. Выкурил пять сигарет. Заплатил. Убрался восвояси. Нашел в сарае горбушку хлеба и жареную баранину. Отодвинул их. Вытянулся на засохших шкурах. Значит, может быть… Может быть, эти двое турок погибли и не по моей вине… А возможно, что и по моей… Нет. Они погибли потому, что так им было написано на роду: умереть молодыми от жандармских пуль. Так написано на роду?.. Ничего им нигде не было написано, Но тогда почему они погибли? Они погибли потому… Они погибли потому, что их застрелили. Пришел хозяин, спросил:
— Ты был в кофейне?
— Да. Захотелось кофе и конфет. Да и табак весь вышел.
— Слышал про тех двух турок, которых застрелили?
— Слышал.
— Хорошо, что это турки! Хорошо, что не татары!
Хорошо так хорошо… Таким вот образом, лошадьми и каменными катками, обмолотили мы ячмень и пшеницу, рожь и овес. Уложили солому в четырех сараях на дворе и прикрыли ее сухой травой. Уруму я встречал по вечерам, когда она пригоняла табун с пастбища. Вместе у колодца мы поили коней. Мельком я видел ее по утрам. Говорить со мной она перестала вовсе. Но Хасана, чья вина так и осталась для меня тайной, она била каждый вечер. И как раз в тот день, когда я облегченно вздохнул, радуясь окончанию всех тяжелых работ, Селим Решит позвал меня к себе и приказал:
— С завтрашнего дня, нечестивая собака, снова займешься табуном.
X
Добруджа, Добруджа!.. Много разных событий случилось со мной с тех пор, как покинул я татарское село Сорг и добруджийскую землю. Может статься, в один прекрасный день я припомню все. Или же совсем забуду. А теперь я снова был у себя, в Делиормане, в городке Руши-де-Веде, куда всего два дня как пришел сдавать какие-то никчемные экзамены. И вот сейчас, в эту самую минуту, брел я лунной ночью по заросшей акациями улице, погруженный в свои горькие мысли и мучительные воспоминания… Урума, Урума!.. И вдруг туманный образ татарочки испарился из моей головы. Среди мрака, среди бесконечною, безысходного отчаяния мне вдруг улыбнулась удача, хотя сейчас я ожидал этого меньше всего. Во тьме у ворот я заметил скамью, на которой сидели две толстушки. Все еще хмельной, от воспоминаний и вина, я решил, что не будет ничего дурного, если я заговорю с этими девчушками и приятно проведу время, занимая их болтовней, пока не охрипну.
Но не успел я поздороваться, как одна из них крикнула мне:
— Гае! Эй! Гае!.. Куда топаешь, бездельник?