– Много хочешь, комиссар, – растянул багряно-черные губы Прохоров, – погожу я о моем схороне гутарить. Дождусь, когда вы друг дружке кишки повыпускаете. А уж когда мой сынок вашу падаль закопает, тогда и пашаничку над вами моим АУПом засеем, чтоб Россию досыта ситным накормить.
– Нэ дождешься, – скукожился и опал, опять превращаясь в сыромятного мингрела, в бешеного кобеля, комиссар.
Отвернулся, шагнул к цинковому ведру. Висело оно на железной палке, вмурованной в бетон в углу.
Поддел ведро носком сияющего сапога, обрушил с грохотом на пол. Ввысь обнаженно нацелилось, будто суриком крашенное копье, высотою по комиссарский пупок.
Зашлось в тоске сердце Прохорова, поскольку звериным нюхом, враз заиндевевшим хребтом учуял он истинный колер копья: не сурик то, а сукровица человеков, коих сажали на кол.
Когда отошли четверо, посадившие председателя на острие, склонил голову, оценил и залюбовался древне-хазарским занятием комиссар, лаская косящим, дергающимся в тике глазом натянутое тело Прохорова, стоящее на носках. Так и будет стоять двое-трое суток, помалу сочась по железу кровяной слизью, распялив в оре черный рот.
Был опыт в таком деле у комиссара: все костенели икрами на вытянутых ногах, исходя затухающим визгом до самой смерти. Поскольку любой раслаб в коленях – себе дороже, когда торчит кол в продранных кишках.
Но этот пока не визжал. Стоял, белея лицом, со стеклянным блеском глаз, лишь рвался из-под натянутых скул костяной хруст, с коим крошились зубы.
«Молодец, хряк, сильный экземпляр, одно удовольствие с таким…»
Не домыслил, не досмаковал наблюдательный процесс палач, отвалив челюсть в изумленном бешенстве.
Толкнулся ногами о бетон ПРЕДСЕДАТЕЛЬ УРОЖАЕВ, взмыл на четверть на смертном своем вертеле и, подогнув ноги, обрушился вниз, нанизав себя на кол до самого сердца.
Сникнув головой, плеснув красным фонтаном изо рта, затих. Не доставил гой полной услады комиссару.
Вспорхнул к потолку белесый, едва различимый сгусточек, в мгновение просочившись сквозь штукатурку, дубовую кость перекрытий и черепичную чешую. Завис в слепящей сини над домом, трепеща у горловины необъятной и пока молчавшей иерихонской трубы, куда тянуло властно-спиральной тягой.
Распахнуто и недосягаемо уходили в высь владения Его, и подступала уже к сгусточку, обволакивала всевидением Вечность.
Разом податливо отворилось в ней все сущее, с чем связан был Прохор, сын Василевса, доверивший сыну Божьему свой рассевок и свое потомство на века, в коем замыкал правофланговым строй Василек Прохоров, родом из Наурской на Тереке, а также из Галилеи на Иордане.
Что было одно и то же.
ГЛАВА 21
Рыжая, с черной гривой кобылка неторопко шлепала копытами по влажно-черному проселку. Солнце прогревало ее тускло-старческую шерсть, проникая сквозь ребра в самое сердце.
Бор надвигался черно-зеленым великанским гребнем. Сквозь вершины гребня тихо цедились ватные облака.
Бор втянул в себя ленту проселка с рыжей кобылкой, телегой, двумя седоками и прикрыл их сумрачно-строгим шатром.
Анюта покачивалась на свежевзбитом сенном ворохе, свесив ноги, болтая меж колес зеркально-черной новиной – впервые надетыми ботами. Ей было жуть как хорошо. И оттого, набрав воздуха, она прорвалась давно звучавшим в ней воплем:
– Я-а-а-а на горыку-у-у-у шла-а-а-а! Чижало-о-о-о несс-ла-а…
Юрий Борисович полуобернулся и, прочистив ухо мизинцем, раздумчиво заметил:
– Не дурно, детеныш. Но кому нужно так вопить в этой сладкой тишине?
– Так поет Русланова, – твердо отстояло свое право на вопль горластое создание.
– Хорошо-хорошо, – хладнокровно сдал позицию водитель кобылы, – но тогда возьми на два тона ниже. И может быть, мы поимеем колхозное сопрано в твоем лице, похожее на Русланову.
Он знал, что говорил – про два тона. Его единокровный чертенок это мог. И на два и даже на три тона. Ибо в тщедушно-гибком тельце с хрупким горлышком непостижимым образом обитал охальный, почти профундовый бас.
– Но пока мы имеем кошку, которой мама Надя наступила на хвост, – закончил вокально-критическое обозрение краткого концерта ветеринарный Фельзер.
Анка раскатилась хохотком: картина с кошкой, нарисованная отцом, была не для слабонервных.
Она вновь набрала в грудь воздуха и затянула теперь уже по-шаляпински сочно:
– Я-а-а-а на горыку-у-у-у шла-а-а…
– Что ты на это скажешь, папаня?
– На это я скажу сугубо одобрительно. Если бы я не имел уверенность, что мадамка Анюта за спиной – моя наследница, я бы твердо зафиксировал, что позади сидит и болтает красивыми ботами сама товарищ Русланова.
И Анка опять закатилась. Она обожала в отце все – от виртуозного навыка ставить клизмы близживущей скотине до изящно нездешних словесных вывертов, на которых он изъяснялся со всеми.
Впрочем, не одинока была дочь в своем отношении к папаньке Юрборисычу. Бор обнимал их плотно-зеленым духовитым настоем лета. И объятия эти были сугубо положительны.
Анка, потянувшись всем тельцем, сладко и тихо пискнула.
Так они ехали меж медноствольных, с черными сучками сосен. Поскрипывало заднее, недосмазанное колесо, побрякивал железный шкворень.