Еще не всходило солнце, как теплые материнские руки подхватывали его тельце с кроватки и укладывали на сено в ящик. Крышка захлопывалась. Увязшего в неодолимой дреме Евгена начинало укачивать и подбрасывать пахучее разнотравье, сквозь которое просачивался топот копыт, сорочий стрекот, запах проселочной пыли.
Спустя час или два он окончательно просыпался. Иногда через щель его персонального саркофага врывалось узкое лезвие солнечного луча и кололо сквозь глаз в самый мозг.
Потом луч пропадал, оставались лишь толчки, запах лошадиного пота, приглушенные пересвисты птах с полей и проселков, мимо которых трусил рысцой Гнедок.
И над этим – голос матери. Он царил в верхах, баюкал, удерживал крик в приступах удушливого страха. Впоследствии Евген узнал, что это были приступы клаустрофобии.
Но, наконец, тесная полутьма успокаивалась и замирала. Прянув вверх, исчезала дощатая крыша, и на него обрушивался свет, нашпигованный грубыми голосами.
Казаки-полеводы, обступившие бедарку Орловой на полевом стане, здоровались дружным густым разнобоем, сноровисто разнуздывали, распрягали Гнедка, подбрасывали ему охапку свежескошенной, уже прихваченной зноем травы.
Мать вынимала сына со дна сиденья, шла в саманную хибару, на ходу расстегивая платье на груди. Там, в хибаре, творилось самое незабываемое: восхитительно сытная струя материнского молока вливалась в него живительной силой.
Так было, кажется, всегда.
Так было и на этот раз. Отвалившись от груди, малый мужичок сполз на пол, находя, что этот мир совсем не плох.
Он пошел босиком к двери, толкнул ее, хило-щелястую, могучим плечом. Дверь распахнулась. Утвердившись под притолокой на расставленных ногах, он упер кулаки в бока и выдал в белый свет на публику пискляво и покровительственно то, чему научила мать:
– Здолово ноцевали, казаки!
Вкусив жеребячий гогот народа, малый начальник от большой начальницы и героя – артиллериста Василия Чукалина – пустился обследовать мир. Он впитывал его разномастную шершавость с сосредоточенной, неутомимой жадностью: отполированный, серебряный блеск лемеха перед мазанкой и дремучую чащобу лопухов за ней, замурзанную банку солидола у коновязи и теплую струю из ноздрей Гнедка, хрупающего травой.
Последнее действо – парной воздушный плеск в лицо – всегда приводило его в неистовый восторг.
Евген потянулся к морде Гнедка, тронул теплые ноздри. Конь оторвался от травы, завис зелеными губами над мальцом и, прихватив волосенки на хрупком темени, потянул их вверх.
Над головой Евгена клином вздыбился смоченный зеленой слюной пучок.
– Тю-у-у! Гля, чо он вытворяет, – крякнул в изумлении бригадир Сысуй. Казаки разворачивались.
Конь, вздернув верхнюю губу, обнажил желтые, в травяной жвачке зубы. Скотина явно лыбилась.
– Ну что ты скажешь! Ровно братаны!
Казаки обступили закадычную пару. Анна, протиснувшись в круг, взяла сына на руки.
– Анна Ивановна, ей-бо пацану в цирке гарцевать!
– Наши кровя, казак!
– А то хто ж! Небось, Василь Чукалин, антилирист, коренной рожак Наурской, батька его Петро Чукалин урядником пластунов службу при Николашке ломал.
Анна, держа сына на руках, теплилась едва приметной улыбкой. Нашла взглядом малиново рдевшее пятно на шее сына: «Черта лысого – «казак». Дворянин. Орлов-Чесменский в седьмом колене. И этого у нас никакая власть не отберет».
С тех пор как бесследно канул в утробу этой власти Прохоров, она много и мучительно думала. Шла внутри нее переплавка: обжигало кровавой несуразицей происходящее. Многое шелушилось и отпадало, все рельефнее обнажая коренную, горделивую принадлежность к древнему роду – то, что ненавистно вытравляла из нее власть. Мечен был их род тайным, одной ей ведомым клеймом,
– Ну, все, казаки! – властно вскинула голову, вынырнув из прошлого, председательша. – Солнце уже на подъеме, а мы еще…
Она осеклась. Не отрывая взгляда от вершины карагача в полусотне шагов и сбросив голос до шепота, спросила бригадира:
– Сысуй Степаныч, ружье в наличии?
– В хате. А что? – озадачился Сысуй. – Кубыть нужда какая…
– Подержи, – она протянула сына казаку. Тот принял малого.
– Не оборачивайся.
Ленивым, кошачье-скользящим шагом пошла председательша в мазанку. Казаки оторопело, молча провожали ее взглядами.
Берданка, тускло отблескивая обтерханным стволом, стояла в нише между печуркой и стеной.
Анна, подрагивая в хищном азарте, дотянулась до цевья. Переломив ствол, придирчиво ощупала взглядом желтую гильзу с красноватым кругляшком капсюля. Защелкнула ствол, взвела курки: нещадной картечью из дробленой чугунки была начинена гильза, приготовленная на кабанов, расплодившихся и обнаглевших в притеречьи за годы войны.
Притираясь спиной к шершавой глиняной стене, медленно двинулась Анна к тусклому, засиженному мухами оконцу.
Замерла у него, переводя дыхание. Повернула голову. На неистово-розовом фоне восхода тянул к небу корявые сучья разлапистый карагач с засохшей вершиной.