Это вопросы, которыми я извожу себя, когда мальчиков нет дома и я сатанею от одиночества. Стараюсь заполнить пустоту воспоминаниями: представляю лицо Анатоля, когда он впервые взял на руки Паскаля; нашу близость в тысяче разных вариантов темноты, под сотнями москитных сеток; его зубы, нежно прикусывающие мое плечо; нежную ладонь на моих губах, чтобы не разбудить спящего рядом с нами ребенка; мышцы бедер и запах волос. Вскоре мне приходится выйти во двор и решить, какую из моих упитанных пестрых кур приготовить на ужин. Все заканчивается тем, что я так и не могу выбрать ни одной, чтобы не лишать себя их компании.
Единственный способ унять сердечную боль – постоянно находить себе занятие. Делать что-нибудь, пусть лишь в каком-то маленьком уголке своего огромного дома несправедливостей, – этому я научилась у Анатоля, а может, и поняла сама, глядя на странный союз моих родителей. Но теперь я боюсь, что мои возможности исчерпаны, а впереди еще столько лет. Я уже связалась со всеми, кого муж посоветовал мне найти, чтобы предупредить их или попросить о помощи. Адрес, какой он назвал мне задом наперед, после нескольких моих ошибочных истолкований оказался адресом заместителя министра Этьена Чисекеди, единственного, кто мог нам помочь, хотя его собственное положение при Мобуту было весьма шатким. И, конечно же, я написала маминым друзьям (в «Международную монистию», как, наверное, до сих пор называет «Международную амнистию» Рахиль). Я умоляла их посылать телеграммы от имени Анатоля, и они посылали их мешками. Если Мобуту в принципе способен испытывать неловкость, то был шанс, что вместо пожизненного Анатоля приговорят к пяти, а то и меньше, годам заключения, что, согласитесь, – большая разница. Тем временем мама собирает деньги на взятку, благодаря которой его, может, будут лучше кормить. Я ходила в административный офис, узнать, кому следует дать взятку, когда мы соберем деньги. Я докучала им просьбами разрешить мне свидание или хотя бы переписку, пока не надоела так, что они уже не могли меня видеть. Похоже, все возможное я уже сделала, теперь придется делать невозможное. Ждать.
Когда мальчики спят, при свете фонаря я пишу короткие письма Анатолю с сообщениями о детях и нашем здоровье и длинные – Аде, в которых рассказываю, как живу на самом деле. Ни тот ни другая моих писем скорее всего не увидят, но мне необходимо писать, чтобы излить душу. Аде я повествую о своих горестях. Порой впадаю в пафос. Наверное, к лучшему, что эти слова задохнутся в стопке так и не отправленных писем.
Теперь мне впору завидовать Аде. Она не имеет привязанностей, рвущих сердце. Ей не нужны ни дети, карабкающиеся тебе на колени, ни муж, целующий в лоб. Без всего этого она в безопасности. Как Рахиль с ее эмоциональностью на уровне солонки. Вот она, жизнь! Я вспоминаю наши «сундучки надежды», и меня разбирает смех: какими пророческими они оказались. Рахиль трудилась не покладая рук, предвидя свои достижения на матримониальном поприще, выдающиеся скорее количеством, чем качеством. Руфь-Майя осталась в стороне. Я скатерть начинала неохотно, однако втянулась и стала прилагать самоотверженные усилия. А Ада обвязывала кружевом черные салфетки и выбрасывала их на ветер.
Но все мы закончили тем, что душой и телом отдались Африке. Даже Ада, которая скоро станет экспертом по тропической эпидемиологии и новым, еще неизвестным вирусам. Мы похоронили свои сердца в африканской земле на глубине пяти футов; мы здесь соучастники. Я имею в виду всех нас, не только свою семью. И что же мы теперь делаем? Стараемся найти собственный путь к тому, чтобы выкопать сердце, стряхнуть с него прах и снова поднять его к свету.
«Жалей себя», – ласково говорит он мне на ухо. А я спрашиваю: «Но как же это возможно?» Будто ребенок, я раскачиваюсь на стуле, мечтая о стольких невозможных вещах: о справедливости, прощении, искуплении. О том, чтобы перестать носить на своем тощем теле те раны, что нанесены этой страной. Но в то же время хочу оставаться здесь и продолжать испытывать гнев против того, что заслуживает гнева. Черт возьми, я мечтаю где-нибудь чувствовать себя дома. Соскрести сто лет войны со своей белой кожи до конца, чтобы ничего не осталось и я могла ходить среди соседей, ничем от них не отличаясь.
А больше всего моя белая кожа жаждет, чтобы ее нежно гладил единственный на земле человек, который – я это знаю – простил мне ее.
«Экваториал», 1984
Это был первый и – уж будьте уверены! – последний раз, когда я участвовала в «празднике воссоединения» с сестрами. Я только что вернулась со встречи с Лией и Адой, и она обернулась блистательным провалом.