Повернув обратно, мы подошли к Филу, стоявшему посреди тротуара. Его преданность, порядочность, округлый контур его маленького… полисменского шлема вызвали у меня улыбку. Руперт пожал нам обоим руки и помчался прочь, во все глаза глядя по сторонам. Когда он скрылся из виду, мы с Филом по короткой, вымощенной плитняком дорожке направились к парадному входу в дом Стейнза. Он жил в левой части просторного особняка в стиле тридцатых годов девятнадцатого века, с высокой живой изгородью (между кустами которой вполне мог бы спрятаться ребенок) вокруг сада и задернутыми занавесками на окнах нижнего этажа, наводившими на мысли о распущенности, привычке поздно вставать и любви к дневным телепередачам.
Стейнз открыл дверь и приветствовал нас двоих с видом человека, отличающегося хорошим аппетитом. И вновь, как и в тот день, когда я познакомился с ним в клубе «Уикс», мне показалось, что за его безупречной манерой одеваться — на сей раз он был в почти прозрачном костюме из светло-кремового индийского шелка — скрывается необычайно пылкая и раболепная натура.
— Я рад, что именно вы сейчас помогаете Чарльзу.
— Спасибо, — ответил я. — А что, были и другие?
— Да, был один молодой человек — на самом-то деле очень старый, с дурным запахом изо рта, владелец типографии. В прошлом году он здесь часто бывал, всё разглядывал. К счастью, Чарльз от него отделался — уж слишком он был чванлив.
Мы прошли в гостиную с тяжелыми театральными занавесками, отдернутыми и подвязанными шнурами с кисточками. Застекленные двустворчатые двери выходили на террасу, а за ней виднелись лужайка и громадный плакучий бук. Вся обстановка комнаты свидетельствовала об обостренном чувстве прекрасного: в книжном шкафу сверкала однообразной позолотой корешков непрочитанная классика, а цветы вполне могли бы украсить пышную свадьбу какого-нибудь принца крови. На столике в стиле «шератон»[119] лежала вместительная кожаная папка с тиснением. Письменный стол красного дерева был уставлен фотографиями в рамках, позволявшими составить представление о полном нежности и очарования прошлом. Казалось, Фил, приученный исполнять все прихоти гостей, оказавшись вдруг в гостях, испытывает неловкость. Он робко плелся сзади, не зная, куда девать руки — сунуть их в карманы было невозможно.
— А вы чем занимаетесь? — спросил его Стейнз.
— Я официант.
— А-а. — Наступило тягостное молчание. — Ну что ж, я уверен, что вам не очень долго придется работать официантом, — ободряюще сказал он, украдкой бросив оценивающий взгляд на Филову фигуру. — Вы тоже друг Чарльза?
— Нет-нет… я дружу только с Уиллом.
Мне стало ясно, что Стейнз понятия не имеет, зачем пришел Фил, но в то же время, как я и ожидал, рад его приходу.
— Очень хорошо! Ну что ж, прошу вас, чувствуйте себя как дома. К сожалению, здесь нет бассейна… но, быть может, вам захочется позагорать вон там вместе с Бобби, — он лениво махнул рукой в сторону сада, — так милости прошу, не стесняйтесь!
— Думаю, нам с Рональдом нужно кое-что обсудить, милый, — сказал я. — Но, если хочешь, побудь с нами, ты не помешаешь.
Я поежился, почувствовав себя безжалостным собственником — неким гнусным дельцом, обращающимся к жене. Мы все направились к застекленным дверям и вышли из дома. Сбоку я увидел нагромождение дорогой садовой мебели: кресла с изогнутыми плетеными подлокотниками и подушками, украшенными цветочным узором, длинный, не складной лежак, а также стеклянный столик с кувшином «Пиммза» и соответствующим набором стаканов в стиле «деко». Во всем этом было нечто ирреальное, как в иллюстрации к каталогу. Дальше, на краю террасы, стояли кадки с альпийскими растениями — карликовыми соснами, пожелтевшими, как лишайник, и гибкими, крепкими пучками вереска, влачившими совершенно бессмысленное существование.
— Предлагаю выпить по стаканчику, — сказал Стейнз.
И тут из-за угла появился вышедший из сада Бобби.
Бобби было… сколько?.. лет тридцать пять? Он ни в чем себе не отказывал, слишком много ел, слишком много пил, и всё это было видно по его лицу и фигуре. Я тут же представил себе, каким он был в детстве: обвислые губы, немигающий взгляд бесстыжих светло-голубых глаз, прядь блестящих белокурых волос, которую он откинул со лба, когда семенил, приближаясь к нам, — всё это были приметы типичного школьного педика, такого, как Валкус, только постаревшего лет на пятнадцать (а как сложилась судьба Валкуса?). Его одежда лишь усугубляла это впечатление: мятая белая рубашка, парусиновые туфли и белые фланелевые брюки с пузырями на коленках, подпоясанные (я сразу его узнал — у Джеймса был такой же) галстуком старых григорианцев[120]. Когда нас познакомили, он громко, радостно поздоровался и протянул горячую, влажную руку с пухлыми, невероятно гибкими пальцами и длинными бледными ногтями. С трудом восстановив в памяти скудные познания в области средневековых учений о телесных жидкостях, я с отвращением представил себе интимные отношения с мужчиной, у которого такие руки.