«Козел» в гараже, тут все слава Богу — это хорошая новость. Но есть и плохая: хлещет масло — скорее всего, сальник коленвала. Вдвоем с Олегом должны управиться часа за три, коробку уже сняли. Зачем тогда пришел? Не можем найти в гараже семнадцать на девятнадцать, а у меня в сумке набор австрийских торцевых ключей — ношу с собой, чтоб из машины не спиздили. Ага, вот он.
Левушка уходит. Я снова один.
Входит незнакомец, которого я уже много лет знаю. В первый свой приезд в Энск — который уже раз обращаюсь к первому приезду! — я был преисполнен желания как можно лучше выполнить свой журналистский долг и потому не отказывался ни от чего, что могло сгодиться. Мой герой родился и вырос в Энске — хочу все знать об этом городе. И я направился в краеведческий музей, в первом же зале которого испытал настоящее потрясение.
Экспозиции краеведческих музеев принято начинать с местной флоры и фауны, археологических находок, реконструкций древних поселений на месте нынешнего города. Потом следует мрачная дореволюционная история, очистительная революция, коллективизация-индустриализация — первый трактор, первая стройка здешней индустрии, парашютные прыжки, ворошиловские стрелки, пышащие здоровьем мускулистые физкультурники с грудасто-задастыми физкультурницами, затем война, далее по всем пунктам до наших дней: последняя шина, колба с мазутом, штука ситчика, сноп пшеницы. Скажете, я плохо ориентируюсь в краеведении?
Энская краеведческая экспозиция открывалась залом революционной славы. Какие-то пожелтевшие листовки и воззвания, маузер в деревянной кобуре, простреленное, истрепанное в боях знамя Энского пролетарского полка имени… В этом месте был вырван кусок материи, так что оставалось только гадать, чье имя носил славный полк — Августа Бебеля или товарища Троцкого, в последнем случае кумачовую реликвию наверняка попортили отнюдь не пули беляков. А еще в зале висели две пожелтевшие фотографии, они-то меня и потрясли.
С одной из фотографий на посетителя пристально глядели семеро молодых людей в кожанах одинакового покроя — пятеро мужчин, нет, скорее парней, и две девушки, обе смахивающие на Веру Холодную. Они сидели в неудобных позах, бочком — чтобы поместиться на изящной хрупкой софе: снимались явно в состоятельном доме, предварительно очищенном от хозяев. Каждый из семерых ревкомовцев — а это был групповой портрет первого Энского ревкома, о чем свидетельствовала подпись под фотографией, — держал в руке направленный в объектив маузер; казалось, и глаза, и дула смотрят на тебя одинаковым — настороженным, немигающим — взглядом.
Другая фотография, висевшая рядом, была поменьше — обычная визитка, изготовленная в приличном дореволюционном фотосалоне: блеклый снимок в тонах сепии, аккуратно наклеенный на картонку, в нижнем поле которой золотом мелко выдавлено: фотография А. Сапова, 1918. На снимке — шестнадцатилетний малый в темной косоворотке: зализанные, напомаженные волосы, полуоткрытый рот — должно быть, не в порядке гланды, расфокусированный, бессмысленный взгляд; подпись: первый председатель Энского ЧК бывший ученик сапожника Донат Заколупин.
Не стану врать, не был я в ту пору ни диссидентом, ни вольнодумцем. Мог от души посмеяться над небезопасным анекдотом, над безграмотными ударениями в речах партийно-государственных старцев, мог в узком кругу поразглагольствовать о нелепостях нашей экономики, об идиотизме главлита, не без интереса почитывал запретное, что удавалось заполучить на одну ночь. Но в целом оставался вполне надежным и лояльным бойцом идеологического фронта — если когда и складывал фигу в кармане, то с самыми лучшими намерениями: сделать общество, в котором живу, лучше — чище, справедливее, человечнее.
Может, это слишком сильно сказано, но две фотографии в Энском краеведческом музее перевернули мое мировоззрение. Я представил себе, что творили в несчастном Энске восемнадцатого года осатаневшие от собственного всесилия, опьяненные вседозволенностью и кровью мальчишки и девчонки, как упивались они, страдавшие комплексом неполноценности, внезапно свалившейся на их не очень умные головы властью.