Иногда у нее не было сил вообще. Она лежала пластом и стонала, протягивая руки к потолку и роняя их обратно. Она просила, чтоб я сделал чаю, кофе, приготовил еды, переставил что-нибудь в комнате… «Зачем?» – спрашивал я. «Чтобы что-то изменилось, – говорила она. – Откуда я знаю, – добавляла, – может, если ты переставишь книги на полке, от этого у меня силы появятся?..»
Были у нее и странные грустные настроения, тогда она садилась и начинала писать письма. Сперва шла в Коммюнхус, залезала в Интернет и писала всем электронные письма. Всем своим друзьям, которых разбросало по всему свету. У нее их было много. Не меньше дюжины. Я никогда не понимал, как можно завести столько друзей. И она всем писала. Каждому свое письмо. Потом возвращалась, садилась писать письма родителям: одно отцу и одно матери. Затем ей необходимо было покурить, завести беседу, попить кофе и похохотать!.. Хотела, чтоб я рассказывал о себе, – и я врал с три короба; про Ялту, про Россию, про школы, институт… почти не врал, просто подменял наименования… России она не знала, в Крыму не была – упаковать мою жизнь можно было во что угодно… ведь, по сути, все русские жизни одинаковы – дурацкие, перевернутые с ног на голову, где-то поломанные, где-то надтреснутые… да и вообще…
Она могла психануть из-за какой-нибудь пустяковины. Так в окно полетел дуршлаг, который она не смогла очистить от лапши. Больше его я не видел.
Романтические настроения у нее тоже бывали. Но реже. И в них она была менее всего интересна.
Чаще на нее нападало легкое безумие. Она включала музыку, переставляла предметы в комнате или залах замка, одевалась в свои странные кофты, навешивала на шею бусы и начинала танцевать, пока не падала в обморок.
Еще она пела…
Такой я любил ее больше всего.
Приехал Пол – репетировать с Фредериком, – завалился ко мне с бутылкой вина, заодно сказал, что Михаила выпустили из тюрьмы. Я подумал, что это очень плохо; мне даже грустно стало. Еще хуже мне стало, когда Пол сказал, что тот, кажется, собирается перебраться в Хускего…
Я аж подскочил! Как это так! Да с чего это вдруг: раз – и в Хускего? Да кто ему идею такую дал, что его – подонка – могут ждать тут, в Хускего?
Пол не дал ни одного вразумительного ответа, он был мрачно пьян… все время был пьян… с тех пор как мы… этот ураган… Люна… то есть Лайла… из него порой такой бред валил, мне даже становилось неловко. Он допился до чертиков, панически боялся, что у него рак, говорил о прямой кишке, о борьбе с раком, заплакал со словами:
– Гребаный рак! Никакой жизни! Никакой справедливости! Сплошные репрессии… Кругом одна голимая тирания… U fucking К!
Он так говорил о раке, словно это был какой-то режим, с которым надо было бороться, писать в UNESCO, Amnisty Int. или бог знает куда, вводить натовские войска в пораженные раком части тела, бороться всем миром, пока не поздно, эх-ма!
Приехал на два дня, засел на неделю; у него был полный багажник пива, каких-то вин, даже ольборгский тминный шнапс! Мы столько выпили… Время от времени он говорил, чтоб я был поосторожней. Я кивал из вежливости и наливал вина. Потом он сбился на одно и то же, повторял и повторял, кивая головой и роняя волосы в тарелки:
– Надо… надо быть поосторожней, всем нам надо быть поосторожней… но прежде всего тебе, не кому-то, а тебе надо быть поосторожней, поосторожней…
– Мы же в Хускего, – сказал я, – в конце-то концов!
– Ну и что? Ну и что, что в Хускего? – шипел он. – Не стоит так расслабляться. В Хускего тоже бывают рейды. Меры стали жесткие за последний год. И люди сильно изменились, простые люди и их отношение к эмигрантам. Не говоря уж о нелегалах, как ты!
Я отмахивался, но надо было слушать его, слушать, а не просто кивать, думая о своем… Но я думал, что он просто пьян. Что он допился и несет чушь. Он задавал мне все те же вопросы, как при каждой нашей встрече:
– Теперь куда? Что будешь делать? У тебя есть планы?
Он меня просто достал этими вопросами! Я ему уверенно повторял, что план один: останусь жить в Хускего, нелегально, – может быть, навсегда. Во всяком случае, так долго, насколько это возможно. Пока там все не утрясется. Может, пять лет, может, десять. Буду работать… А он все тряс волосами и говорил:
– Нужно быть осторожней, осторожней.
– Я осторожен…