Чуть
не каждый день, а вернее каждую ночь весны 1959 года я мучился страхом за свою
жизнь. Уединение – игралище Сатаны. Я не смогу описать глубин своего
одиночества и отчаяния. Разумеется, жил за проулком мой знаменитый сосед, и
какое-то время я сдавал комнату беспутному юноше (который обыкновенно являлся
домой далеко за полночь). И все-таки, хочу подчеркнуть, что в одиночестве, в
холодной и черствой его сердцевине, ничего нет хорошего для перемещенной души.
Всякому ведомо, сколь падки зембляне на цареубийство: две королевы, три короля
и четырнадцать претендентов умерли насильственной смертью – удушенные,
заколотые, отравленные и утопленные, – и все за одно только столетие
(1700-1800). Замок Гольдсворт в те роковые мгновения сумерек, что так похожи на
потемки сознания, становился особенно уединен. Вкрадчивые шорохи, шарканье
прошлогодней листвы, ленивые дуновения, пес, навестивший помойку, – все
отзывалось во мне копошеньем кровожадных проныр. Я сновал от окошка к окошку в
пропитанном потом шелковом ночном колпаке, с распахнутой грудью, похожей на
подтаявший пруд, и только по временам, вооружась судейским дробовиком, дерзал
претерпеть терзанья террасы. Полагаю, тогда именно, в обманные вешние ночи, когда
отзвуки новой жизни в кронах деревьев томительно имитировали скрежет
старухи-смерти в моем мозгу, полагаю, тогда-то, в те ужасные ночи и пристрастился
я припадать к окнам сосед– ского дома в надежде снискать хотя бы проблески
утешения (смотри примечания к строкам 47-48). Чего бы ни дал я в ту пору, чтобы
с поэтом снова случился сердечный припадок (смотри строку 692 и примечание к
ней), и меня позвали бы к ним в дом, сияющий в полночи каждым окошком, и был бы
мощный и теплый прилив сострадания, кофе, звон телефона, рецепты земблянского
травника (творящие чудеса!!), и воскрешенный Шейд рыдал бы у меня на руках
(“Ну, полно же, Джон, полно...”). Но теми мартовскими ночами в доме у них было
темно, как в гробу. И когда телесное утомление и могильный озноб, наконец,
загоняли меня наверх, в одинокую двойную постель, я лежал, бессонный и
бездыханный, словно бы лишь теперь сознательно проживая опасные ночи на родине,
когда в любую минуту шайка взвинченных революционеров могла ворваться и пинками
погнать меня к облитой луною стене. Звуки торопливых авто и стенания грузовиков
представлялись мне странной смесью дружеских утешений жизни с пугающей тенью
смерти: не эта ли тень отворяет мою дверь? Не по мою ли явились душу призрачные
душители? Сразу ли пристрелят они меня – или контрабандой вывезут одурманенного
ученого обратно в Земблу (
Порой мне казалось, что только покончив с собой могу я надеяться провести неумолимо близящихся губителей, бывших скорее во мне, в барабанных перепонках, в пульсе, в черепе, чем на том упорном шоссе, что петлило надо мной и вокруг моего сердца, пока я задремывал лишь за тем, чтобы мой сон был разбит возвращением пьяного, несусветного, незабвенного Боба на прежнее ложе Виргини или Гинвер. Как упомянуто вкратце в Предисловии, я его вышвырнул в конце-то концов, после чего несколько ночей ни вино, ни музыка, ни молитва не могли укротить моих страхов. С другой стороны, светлые вешние дни проходили вполне сносно, всем нравились мои лекции, и я положил за правило неуклонно присутствовать на всех доступных мне общественных отправлениях. Но за веселыми вечерами вновь – что-то кралось, кренилось, опасливо крякало, лезло ползком, медлило и опять принималось кряхтеть.