В
иные ночи, когда задолго до обычного времени, в какое отходили ко сну обитатели
дома, он оставался темным с трех сторон, обозримых из трех моих наблюдательных
пунктов, и сама эта тьма говорила мне, что они дома. Их машина стояла у гаража,
но я не верил, чтобы они ушли пешком, потому как тогда был бы оставлен свет над
крыльцом. Последующие размышления и дедуктивные выкладки убедили меня, что ночь
великой нужды, в которую я решился проверить в чем дело, пришлась на 11 июля –
на дату завершения Шейдом Песни второй. Стояла душная, темная, бурная ночь.
Через кусты я крался к тылам их дома. Вначале мне показалось, что эта,
четвертая, сторона также темна, – значит можно поворотить назад, испытав на
время странное облегчение, – но тут я приметил блеклый квадратик света под
окном маленькой тыльной гостиной, в которой я никогда не бывал. Окно было
распахнуто. Торшер с как бы пергаментным абажуром освещал пол комнаты, и в ней
я увидел Сибил и Джона, – ее сидящей бочком, спиной ко мне на краешке кушетки,
а его – на подушке рядом с кушеткой, с которой он сгребал в колоду раскиданные
после пасьянса карты. Сибил то зябко подрагивала, то сморкалась, у Джона было
мокрое в пятнах лицо. Еще не зная тогда, какого рода писчей бумагой пользуется
мой друг, я невольно подивился, с чего бы это исход карточной забавы вызвал
такие слезы. Пытаясь получше все рассмотреть, я навалился коленями на гадкую
оградку из податливых пластмассовых ящиков и своротил гулкую крышку с мусорного
бачка. Это, конечно, можно было ошибкой принять за работу ветра, но Сибил
ненавидела ветер. Она сразу вспрыгнула со своего насеста и опустила скрипучую
штору.
Назад,
в мой безрадостный домицилий я плелся с тяжелой душой и озадаченным разумом.
Тяжесть где была, там и осталась, задачка же разрешилась несколько дней спустя,
– было это, скорее всего, в день св. Светиня, ибо я нахожу под этой датой в
моем дневничке предвосхищающее: “promnad vespert mid J.S.”,
перечеркнутое с надсадой, надломившей грифель посередине строки. Ждав-прождав,
когда же дружок мой выйдет ко мне на лужок, покамест багрец заката не покрылся
сумрачным пеплом, я дошел до их передних дверей, поколебался, оценил мрак и
безмолвие и пошел кругом дома. На сей раз и проблеска не исходило из тыльной
гостиной, но в прозаическом, ярком кухонном свете я различил белеющий край
стола и Сибил, сидящую за ним с выражением такого блаженства, что можно было
подумать, будто она сию минуту сочинила новый рецепт. Дверь стояла приоткрытой,
и я, толкнув ее, начал было какую-то веселую и грациозную фразу, да понял
вдруг, что Шейд, сидящий на другом конце стола, читает нечто, и понял, что это
– часть его поэмы. Непечатное проклятье сорвалось с его губ, он шлепнул о стол
колодой справочных карточек, бывшей в руке его. Оба с испугом на меня
воззрились. Позже он объяснил эту вспышку тем, что принял – по вине читальных
очков – долгожданного друга за наглеца-торговца, но должен сказать, что я был
шокирован, крайне шокирован, что и позволило мне уже тогда прочесть
отвратительный смысл всего, что за этим последовало. “Что же, садитесь, –
сказала Сибил, – и выпейте кофе” (великодушие победительницы). Я принял предложение,
желая знать, продолжится ли чтение в моем присутствии. Чтение продолжено не было.
“Я полагал, – произнес я, обращаясь к другу, – что вы выйдете прогуляться со
мной.” Он извинился тем, что ему как-то не по себе, и продолжал вычищать
чашечку трубки с такою свирепостью, словно это сердце мое выковыривал он
оттуда.
Я
не только открыл тогда, что Шейд неуклонно зачитывал Сибил накопившиеся
части поэмы, теперь меня вдруг озарило, что с тою же неуклонностью она
заставляла его приглушать, а то и вовсе вымарывать в беловике все, связанное с
величественной темой Земблы, о которой я продолжал толковать ему, веруя в
простоте, – поскольку мало что знал о его разрастающемся творении, – что она-то
и станет основой, самой яркой из нитей этого полотна.