Предвоенный модернизм дал художникам и мыслителям новый язык для живописания творящегося на упомянутой Вирджинией Вульф «богатой почве для исследований». Он освобождал от пут реализма и от вынужденной позиции стороннего наблюдателя, будучи чем-то сродни психоанализу, придающему важнейшее значение сновидениям и образам, всплывающим из подсознания. Вероятно, долгая смутная память о тех горячечных видениях внесла немалый вклад в заново проснувшееся очарование подсознательным. Польский композитор Кароль Шимановский заболел гриппом осенью 1918 года в Одессе, и болезнь вдохновила его на самые умопомрачительные ходы оперы «Король Рогер»[452]. «Сицилийская драма, – вспоминал он, – вдруг забила ключом и целиком зазвучала у меня в голове той бессонной испанской ночью». Либреттист и двоюродный брат композитора Ярослав Ивашкевич позже вспоминал, как они часами гуляли вдоль сияющего лазурью Черного моря, обсуждая детали музыкальной драмы, как предпочитал называть ее Шимановский: «Мне кажется, что та же самая неосязаемая стихия вечного океана, преисполненная покоя и тревоги одновременно, отлилась в музыку, которая была впоследствии сочинена. В ней заключена вечная тоска человеческой души по океану, тоска по слиянию с высшим началом»[453]. «Света не было, да и может ли сюда хоть когда-либо пролиться свет, сравнимый с тем, что должен быть всегда, с тем, что она видела у безмятежного синего моря, стелющегося вдоль берегов ее рая», – писала Портер в повести «Бледный конь, бледный всадник». «Есть сны и получше», – как мантру повторяла Айрис Сторм.
Но тут новый черный разлом прошел по массовому бессознательному послевоенного поколения, начавшему было благостно погружаться в океан забвения войны и гриппа. Сам Зигмунд Фрейд, отец психоанализа, в 1920 году написал и опубликовал работу «По ту сторону принципа удовольствия», в которой ввел понятие
В литературе пафос уступил место иронии, а ирония – абсурду стараниями таких авторов, как Луиджи Пиранделло («Шесть персонажей в поисках автора», 1921) и позже Сэмюэл Беккет («Мерфи», 1938). Франц Кафка давно набил глаз и руку в части высвечивания и словесного живописания абсурдной случайности и бессмысленности существования, а испанский грипп, должно быть, просто потряс его как рафинированный пример картины мира, идеально вписывающейся в рамки сюрреалистического жанра. «Провалиться в лихорадочное забытье подданным монархии Габсбургов, а выплыть из него гражданином демократической Чехословакии – это однозначно воспринималось как полная фантасмагория, хотя и немного комичная»[456], – писал его биограф. Когда, оправившись, Кафка вышел на улицы Праги, там было полно недавних врагов – французов, итальянцев, русских. Главный вокзал носил имя не австрийского императора Франца Иосифа I, как до болезни, а президента США Вильсона (Nádraži Wilsonovo), а еще появилась улица 28 Октября (28. Října), названная так в честь дня провозглашения независимости Чехословакии. Кафка был далеко не одинок в ощущении, что попал в зазеркалье. И немецкий социалист-анархист Густав Ландауэр, которому не терпелось принять участие в революции, и временный канцлер Германии принц Максимилиан Баденский, делавший все, чтобы ее не допустить, очнувшись от гриппа, обнаружили, что революция свершилась без их участия. Философ и теоретик сионизма Мартин Бубер не смог из-за болезни дать ответа на самый животрепещущий вопрос своих единоверцев об отношении к передаче Палестины из-под османского ига под внешнее британское управление: не пробил ли час возвращения на Землю обетованную?