– Вот что, Карлино, – подошел старый актер, так и свековавший на мелочи. – Мой тебе совет: откажись. Ты не нам чета… Тебе случай нужен, и ты сделаешь свой миллион. Но только не теперь… Увидишь, что такое публика. Вся она сейчас «с ружьями в руках». Опомниться не даст. А довольно тебе потеряться, чтобы уж и не встать. И первый импресарио, которого ты хочешь выручить, не будет благодарен. Фиаско – всегда фиаско. Хозяину твоя участь нисколько не горька. Ему освистанного актера не надо – хоть он и сам его под нож подвел. Эти люди ценят одно – успех. Понимаешь – успех, купленный ли, настоящий, им дела нет. Лишь бы успех. Есть он у тебя – не станет считать, сколько ты заплатил клаке. Ему еще лучше – у него больше мест раскуплено… Откажись!
И действительно. Старик еще не кончил, а уже в зале поднялась буря.
Зрители орали, свистали, урлыкали, мяукали по – кошачьи, лаяли собаками, выли. Обещали забросать объявленного актера скамейками, импресарио ругали «старым мерзавцем», требовали денег, звали полицию… Пока длилась эта Вальпургиева ночь, «старый мерзавец» опять вбежал в уборную, схватил Карлино за шиворот и точно щенка, швырнул его театральному портному:
– Одевайся скорей… Подавайте занавес…
Разумеется, Карлино мог отказаться… Но в нем вдруг поднялось что – то… Должно быть, боевое, сильное, смелое… Угаром обнесло, и самолюбие замерло, и чувство опасности стихло. Теперь или никогда! Что ж, что шумят… Пускай! Устанут… Охрипнут… Поневоле будут слушать. Да, именно, теперь или никогда. Вот этот случай, которого он ждал целые годы. Если он талант, завтра же его имя прокричат на всю Италию… Если нет… Если он – слякоть, посредственность, не стоит ему и оставаться на сцене. Она не для ничтожеств. Ну, провалится, свет не клином сошелся. Уйдет. Хоть в факино[22] – в носильщики. Но уже, разумеется, не увеличит собою армию этой самолюбивой, погибающей в забвении дряни. Как бы не кончилось – еще сегодня ночью – он, Карлино, такой, каким он был до сих пор – не возможен… Именно, не возможен. Разве он не помнит, как часто из – за кулис он смотрел на море голов, дрожащее за нервным светом рампы… «Погодите, – думал он, – придет и мой час. Вы мне поклонитесь пониже, чем дураку Гоцци». И ему рисовался его первый успех: как он захватит всю эту массу людей, с первого звука, с первого жеста. Точно в груди им вложить всем вместе одно сердце… И оно забьется в лад ему… Ему одному. У них будет одна мысль, одно чувство, и эта мысль и это чувство – его… Его одного… Толпа грозна, пока не поймет в нем и не узнает властителя, гения, бога. Женщины, красота которых раздражает его, погонятся за его мимолетною ласкою, как ночные мотыльки за беглым лучом слабого света. А пока терпение, терпение… И вдруг час пробил, и он, Карлино, откажется от него?! Только потому, что эта толпа теперь беснуется и свищет… О, нет… нет…
Его быстро одели…
Кто – то толкнул его на сцену…
Ему действительно показалось, что его толкнули…
– Это еще что за кукла! – крикнули в партере.
Смеются… Свищут опять…
Кровь бросилась в голову молодому артисту. Он взглянул прямо в глаза толстой морде, бесновавшейся шумнее других в первом ряду… Та не выдержала… Подошел к рампе, сложил руки на груди… Остановился…
– Ведь, вы меня еще не видели и не слышали?
Публика смолкла.
– Чему же вы свищете?
– Ай да молодец! – крикнули сверху…
Пол – дела было сделано… По зале прошел гул и стих…
«В самом деле, дайте же ему показать себя, каков он… Покончить с ним мы и потом успеем!» – так и чудилось в этом смолкающем гуле…
III
Как он играл в тот вечер!
Не дай Бог повторить. На сцене был не актер, который мысленно видит себя и слышит… Карлино и не видел себя, и не слышал. Не он владел ролью, а роль им. Каждый нерв у него, каждая жилка, каждый атом мозга участвовал в словах, которые произносил он. Он жил и чувствовал, чувствовал всем телом. Перед ним была не размазанная баба, а настоящая Дездемона, и благородную венецианскую красавицу, дочь длинного ряда нобилей, он любил в эти минуты так, что самое небо, казалось, готов был кинуть к ее ногам. И верил ей… как солнцу, как Богу. Когда до его слуха, наконец, долетел собственный голос, он показался ему чужим. В каждом звуке его бились пульсы. Нельзя еще играть так, на третьем вечере умрешь на сцене… И публика, – страшная зала, что за несколько минут орала и свистала – теперь замерла. Сначала ничего не поняла, потом и ей что – то подступило и к глазам, и к сердцу, да так, что она уж не отрываясь от молодого Отелло… Уходил он – она тоже опамятовывалась, оглядывалась с удивлением, не слушала и не видела других артистов и с трепетом влюбленного ждала, когда, наконец, он покажется в кулисах. Только раз какой – то голос сверху крикнул:
– А ведь наш знаменитый Гоцци – просто сволочь!
Внизу засмеялись и вдруг так зааплодировали Карлино, что тому почувствовалось совсем несуразное: какая – то громадная ладонь подняла его в головокружащую высоту… Зажмурился. Это были его первые рукоплескания… До тех пор он слышал их для других и только для других.
Он даже зашатался.