Месяц застоялся над Партенопейским заливом, и как смутные грезы вдали плавали над его недвижимыми водами Капри и Сорренто… Их красивые массы виделись сквозь дымку, и потому казались еще воздушнее, призрачнее. Точно их не было в действительности, а это лунный свет и голубая ночь рисовали сказочные миражи. Белые виллы Позилиппо – на матовом серебре. Сант – Эльмо и Чертоза – союз веры и тирании[86]
плыли куда – то под небесами, в лазурное царство таинственных преданий. Спектакль кончился.Весь в угаре, ошеломленный, почти ничего не понимающий, Карло Брешиани вышел на Санта – Лючию. Что с ним делалось? Улеглась ли злоба? Или она тлеет в глубине души, чтобы опять вспыхнуть и сжечь в ней остатки недавнего восторга. Он знал только одно: теперь ему нечего было и думать о покое, о сне, о постели. В комнате – как ни широко растворяй окно в прохладу – всё равно. Самые стены ее будут давить и мучить. Надо заходить себя, утомить до того, чтобы даже воспоминания не осталось, – тогда, пожалуй, на выручку придет забытье и он проспит до утра, до солнца, до новых мыслей и новых забот. Смутно и неясно пока, но он чувствовал: случилось что – то, от чего целая полоса жизни отходит прочь. Отходит, не оставляя следа, – и перенести это трудно, почти невозможно. Надо быть кем – то другим, а не самим собою. Скинуть с себя, как негодную больше одежду, свое «я», а ведь у него, кроме этого «я», ничего в душе не было, и это «я» так громадно, славно, что после него останется пустота, ничтожество, забвение. И тотчас же возмущенная мысль подымалась, затуманивая мозг одуряющим чадом: с какой стати? Что такое случилось? Кем я побежден? Ради чего я сложу оружие…
Он пошел вдоль Санта – Лючии, обогнул отель «Vesuvio» на набережную. За каменною оградою, внизу, спало море, тусклое и тяжелое. Только лунный свет где – то посреди залива горел громадным синевато – белым заревом… В этом отблеске мертвенное, фантастическое. Тишина, – точно эта холодная ночь совсем заворожила шумный город. Даже издали с via di Roma не доносился говор толпы, никогда не оставляющей эту улицу.
Только изредка плеснет рыба и по темному стеклу моря бегут всё расширяясь, сплетаясь и расплетаясь серебряные звенья. Вон одна шлепнула хвостом почти у самой стены берега. И опять молчание, странное. В нем нечто выжидающее, крадущееся, притаившееся.
Карло Брешиани припоминал весь этот вечер… Опять перед ним словно въявь вырос молодой и красивый сын. Минуту за минутой старый актер следовал за ним. Каждое движение, каждое слово, – где тайна этого громадного успеха? В чем он мог уйти дальше нас? В искренности, задушевности? Нет. Это не одно. В непонятном умении наводить на целый ряд чувств и мыслей, вовсе не зависящих ни от автора пьесы, ни от самой сцены? Гипноз, что ли? Да ведь вся сила искусства в таком гипнозе. Кто из одной и той же чаши даст больше – затем и победа. Потом в малейших подробностях этой игры, чуждой старику – отцу, иногда неясной, – сказывалось изучение, великий положенный в нее труд.
О таком труде мечтал когда – то и Карло Брешиани, да ему не было времени. Надо было играть, играть, играть. Кончался один сезон – начинался другой… за другим третий, а там приходило на смену утомление, – только бы в себя прийти! Двигаться вперед нечего было и думать. Приходилось отливать раз навсегда известные формы. Этторе хорошо! Он пришел на готовое. Ему не надо думать ни о чем. В детстве и юности он не знал нищеты. Та суровая школа, через которую прошел его отец, не отняла преждевременно у сына чистоты и ясности его взгляда, ласковых и нежных звуков его голоса. Жизнь оставляла ему пропасть досуга… Не то, что старику – актеру.
Карло Брешиани помнит, как он знакомился с Шекспиром – собрал у себя и читал поочередно расписанные роли! Добыть издание гениального писателя нечего было и думать, хоть во всем откажи себе. До многого приходилось добираться ощупью, к чему Этторе шел уверенно и прямо… Тем не менее всё это выработано им самим, и только им. Отец теперь вспомнил ту бездну, которая всегда лежала между ними. Сын ни разу не мог, не смел обратиться к нему за советом или указанием. Он только записывал в дневник вопросы, которые ему хотелось предложить отцу. И в этом, разумеется, вина Карло Брешиани.
Он даже невольно остановился. Налево лежала громадная Villa Nazionale. Точно тучи приникли к земле, так густа и темна была ее зелень… Пальмы рвались из нее в синюю бездну, наводненную лунным светом. Вверху маревом казались горы, застроенные домами… Белыми в густой лазури ночи, белыми, окутанными серебряным флером. Да, именно вина – его и только его. Может быть, – если бы не она, вместо того, чтобы испытывать всю эту муку – он радовался бы теперь с сыном и гордился им как своим созданием. Сколько бы счастья было – иметь право вызывать его вместе с другими и говорить ясно, открыто: я прожил не даром. Умру – вот мое наследие. Он стоит не меньше меня, но это мое «я», воскрешенное и молодое.