Глядя на нее со стороны, я утешалась тем (особенно позже, зимой), что ее преодоление двух ужасных зим уже само по себе совершенно объективно говорит в мою пользу. Я делилась с нею половиной своей жизни и своего дыханья. С пайком, с рабочей карточкой я могла бы прекрасно жить, не испытывая голода; весь ужас быта был ею взвален на меня, так как она ничем не хотела и не умела поступаться, а я не ломала ее старинного уклада, в котором ей предоставляла возможность проводить старость. Но она лишала меня и этого утешенья. Однажды она сказала:
– Не думай, что я обязана тебе тем, что в такое время жива, что это ты меня так хорошо содержишь и кормишь. Мне дана здоровая натура, а не ты это. Я обязана только своим родителям [XIV: 90, 50–51].
Как предполагает здесь дочь, признание приносимой ею жертвы было психологически неприемлемо для матери: принимая еду, мать не позволяет дочери морального превосходства, утверждая при этом примат родительского влияния. Фрейденберг предлагает здесь анализ диалектики власти в семье.
Вскоре после того, как была сделана эта страшная запись, положение, в которое были поставлены мать и дочь, изменилось. Пришел день (дни смешивались в ее памяти, но эти дни, в конце августа 1942 года, запомнились), когда Фрейденберг сообщили, что она лишается привилегии «рабочей карточки» (так называемые «рабочие карточки», или карточки «первой категории», полагались не только рабочим, но и, среди прочих привилегированных, докторам наук или профессорам). Возникла реальная перспектива голодной смерти для обеих.
В записках Фрейденберг подробно описала свои усилия – шаг за шагом, в течение пяти дней – добиться документального подтверждения своего ранга и статуса и таким образом – «права на хлеб». С этой целью она посетила различных официальных лиц («советских чиновников» и «советских чиновниц») в университете, в Союзе высшей школы, в Доме ученых, в районном Совете депутатов трудящихся и в других городских организациях, вплоть до городского комитета партии в Смольном [XIV: 92, 53–59]. Впоследствии такие хлопоты повторятся еще не раз, и Фрейденберг приводит подробные описания хождения за справками и удостоверениями, подачи заявлений, ожидания приема, разговоров с ответственными лицами и их секретаршами и проч. При этом она пользуется и мифологическими категориями; так, она именует одно такое учреждение «преисподняя, называющаяся главным управлением по учету и выдаче прод. карточек» [XVIII: 136, 1].
Хотя она не пишет об этом прямо, есть основания полагать, что Фрейденберг сознавала, что в борьбе за выживание и свое, и матери-иждивенки она принимала участие в той установленной государством системе привилегий, которую осуждала. Так, в начале следующей главы она писала о «сознании собственного негодяйства», которое складывалось «из компромиссов, ссор и оскорблений близких», и подвела итог в поразительном метафорическом образе: «Жизнь ожесточала и срывала покровы с заветного и стыдливого. Функционировал замаранный тощий зад» [XIV: 93, 60].
В античной и средневековой мифологии замаранный экскрементами зад функционировал как знак телесного и морального низа и связывался с образом преисподней[219]
. Как и в эпизоде с «советской Тиамат», в страшную минуту Фрейденберг прибегает к концептуальному аппарату своей профессии.Далее в записках она рассуждает о своей семейной драме – и одновременно о драме отношений человека или семьи с государственной властью – в социально-антропологическом ключе. Она сравнивает условия блокадного быта с ситуацией тюремного заключения, причем в центре ее внимания опять оказывается тема физиологических отправлений: