Наша драма была в том, что нас заперли и забили в общий склеп. Цивилизация поняла индивидуальные особенности каждого человека и соорудила дома, квартиры, комнаты. <…> Она поняла, что человек – не скот; что самых близких людей нужно отделять и уединять. Совместное, в кучу, проживание было изобретено цивилизацией, как форма государственной кары за преступление. Только в тюрьме люди скучены; если они в одной и той же комнате совместно проводят день и спят, и испражняются тут же, где едят, – то это и есть тюрьма. Тирания создала из этого нормативный быт [XVI: 119, 6].
В дальнейшем Фрейденберг не раз возвращается к метафоре блокады как тюремного заключения или концентрационного лагеря[220]
– замкнутого пространства, отличительной характеристикой которого является то, что люди едят и испражняются по принуждению, на виду друг у друга. Возвращается она и к идее нормализации катастрофического положения как «нормативного бытового явления», и в этом контексте она приравнивает два тиранических, «варварских» режима, Гитлера и Сталина [XVIII: 138, 10]. Блокада стала для нее эмблемой нормативного быта в условиях всеобъемлющей государственной тирании.25 ноября 1943 года с матерью случился удар. Эта новая катастрофа, как ее описывает Фрейденберг, вывела и ее, и мать из ситуации взаимной вражды, которую она описывает как падение в «преисподнюю»:
Только катастрофа могла вывести нас из этой преисподней, из которой мы не могли выбраться, как ни страдали, собственными силами. Все теперь было ясно исторически и биографически ясно. Я не в состоянии была пережить муки воспоминаний и угрызений поруганной совести. Мама вставала в ее настоящем духовном облике, в ее ужасных страданиях, в ее глубочайшей ко мне любви, преданности, жалости. Я вспоминала ее голод, ее жажду хлеба, как я не покупала его и не верила ей, как задавала себе вопрос – какова же ее функция в моей жизни, зачем впилась она в мою жизнь. Я сгорала от боли. Все вещи вдруг получили свой истинный смысл. Человеческое паденье, мое паденье, мою слепоту я почти ощущала руками, я осязала их [XIX: 159, 66].
Сейчас, в виду смерти, тот взгляд на свою прошлую жизнь с матерью как на семейную тиранию, который она описала в предыдущие месяцы, представлялся ей не только аберрацией сознания, но и моральным проступком, вызывавшим мучительные угрызения совести.
Состояние матери после удара Фрейденберг описывает как воскресение из мертвых и возвращение к подлинному (прежнему) человеческому облику:
Потом рядом с бредом стало появляться ясное логическое сознание. Мама воскресала. Но она воскресла не той, что была в блокаду, а прежней собой, той нежной, мягкой, бесконечно светлой и дорогой матерью [XIX: 163, 71].
Мать и дочь как бы вступили в пространство жизни после смерти. В этом контексте Фрейденберг возвращается к символическому образу преисподней – царства смерти, в которое входят и из которого выходят[221]
. В нем правит мифологическое чудовище: «Что могло вывести нас из этой преисподней, куда загнал человека кровавый спрут? – Только катастрофа. Только полное перерождение. И мы его проходили» [XIX: 163, 71][222].