Выйдя из преисподней, или вновь родившись, мать и дочь находятся в состоянии абсолютного мира: «Я полностью, безоговорочно примирилась с мамой» [XIX: 163, 72]. Фрейденберг изображает их состояние как невозможную при жизни гармонию (несмотря на подробно описанные физические страдания матери и страшные бытовые условия). Для дочери это была возможность искупления, которая осталась недоступной другим блокадникам, находившимся в том же положении, но не обладавшим таким психологическим и риторическим ресурсом, как мифологическое мышление[223]
.В одном из таких описаний Фрейденберг создает картину «полного духовного и биологического единства» – слияние души (дыхания) и тела матери и дочери в единое целое:
Мы пережили все счастье новой встречи. Наши сердца исходили от любви. Голова к голове, прильнув друг к другу, мы ловили дыхание одна другой, мы упивались чувством бесконечной близости и полного духовного и биологического единства. <…> Нет, теперь уже нам не оторваться! Эта была основа моя, ткань моей жизни. Все, что звалось мною, было в ней [XIX: 163, 71].
Фразеологический оборот «счастье новой встречи» явно указывает на образ райской жизни после смерти.
В новой, потусторонней жизни мать и дочь меняются ролями – дочь ухаживает за матерью и ее парализованным телом, как за ребенком: «Я ее причесывала, мыла, содержала в чистоте и сухости. Я косы ей заплетала вокруг головы» [XIX: 163, 71]. «Гладила и ласкала ее седые волосы, заплетенные в коски с ленточками» [XIX: 165, 77].
Как и в других описаниях блокадного тела, большое место занимают еда и испражнение, но в рамках метафоры матери и ребенка эти отправления очищены от отвратительного. Дочь кормила мать каждые два часа, с ложки, «кашкой»; «два раза в этот день я убирала ее жидкий стул, обмывая тепленькой водой» [XX: 179, 103].
Эта картина жизни в перевернутом мире получает завершение в поразительном эпизоде, когда дочери кажется, что она присутствует при своем рождении:
В ночь на 28 марта, в ту самую ночь, в которую 54 года тому назад мама в муках меня рожала, в эту ночь я присутствовала опять при страшных родильных муках 84-х летней женщины. Как-то она подозвала меня и сказала:
– Выпусти мне дитя из живота!
Я проходила теперь через единственное из страданий, недоступных человеку. В эту ночь я видела свое рождение [XX: 176, 99].
К этому моменту мать страдала от боли в животе, и в день рождения дочери в помраченном сознании ей казалось, что она испытывает родовые схватки (по крайней мере, так восприняла эту ситуацию Фрейденберг).
С этого момента мать почти непрерывно кричала от боли, и Фрейденберг описывает, как, живя в той же комнате, она должна была при этих криках есть, пить, подметать пол, мыть кастрюли, чистить зубы. Ей казалось, что она сходит с ума [XX: 178, 100].
И в это время Фрейденберг продолжала работать; в последние дни жизни матери она читала лекции об «Илиаде». Но и без этого неудивительно, что страшные описания смерти матери исполнены мифологическими мотивами: она не умела отделять непосредственное восприятие жизни и научную теорию.
В мифологическом мышлении, как писала Фрейденберг в своей книге «Поэтика сюжета и жанра», «такие биологические факты, как утоление голода, как появление ребенка или смерть человека, воспринимаются вопреки их реальной сущности»[224]
. В «первобытном мировоззрении» функционирует принцип единства смерти и рождения, и «еда в представлении первобытного общества сливается с актами рождения и смерти»; «еда, говоря нашим языком, есть смерть и воскресение, а также производительный акт»[225]. Это связано, как она объясняет, с кругом представлений о «матери-земле» в метафорической интерпретации: «Смерть в сознании первобытного общества является рождающим началом; земля – преисподняя есть земля – мать, из которой рождаются не одни растения, но животные и люди»[226]. С этими представлениями связан образ «рождающей смерти», поглощающего и рождающего материнского тела[227]. «Три наших понятия – “смерть”, “жизнь”, “снова смерть” – для первобытного сознания являются единым взаимно-пронизанным образом»[228].