Блокада продолжается, и ощущения, которые Берггольц описывает в своем дневнике, не теряют силы – горе и страх преобладают среди них. То восприятие времени, которое сопровождает эти мгновения крайнего страха и чувства опасности, например во время воздушного налета в ноябре 1941 года, выглядит во многом парадоксально – реальное время не отражает переживаемое ощущение бесконечности:
Это длилось – физически около двух часов, нравственно – бесконечно, но все же кончилось[359]
.Такое же бесконечное настоящее возникает в стихотворении, написанном после смерти мужа Николая Молчанова в конце января 1942 года: в этом стихотворении мы сталкиваемся с эмоциональным отчуждением, сопровождающим желание застыть в бессловесном и нескончаемом настоящем, слушая мучительный бред умирающего мужа. Здесь нет беспокойства по поводу будущего исхода войны – это оказывается уделом других людей:
Это ощущение захваченности бесконечным настоящим возникает и в дневниках Берггольц – как в тех, что писались во время блокады, так и в тех, что создавались раньше, после ее освобождения из тюрьмы. Здесь она описывает неотступные мысли и навязчивые образы, которые невозможно отправить в дальние уголки памяти: прошлое пронизывает настоящее, и поэтесса не в силах это изменить. Запись от 14 декабря 1939 года, сделанная в годовщину ареста, говорит, что сразу после окончания заключения Берггольц начинают посещать яркие воспоминания о тюремной жизни: запахи, звуки, ощущения, что предшествовали очередному допросу. Позже в том же месяце она напишет: «Ведь скоро 6 месяцев, как я на воле, а нет дня, нет ночи, чтобы я не думала о тюрьме, чтобы я ее не видела во сне». Она постоянно спрашивает себя, не нужно ли ей обратиться в связи со всем этим к психиатру[361]
. Блокадные дневники описывают похожие переживания: в записях июля 1942 года она замечает, что ей не дают покоя образы жертв блокады, в том числе ее умирающего мужа и маленькой девочки, просившей милостыню, которую она случайно встретила на улице. Берггольц связывает эти преследующие ее образы с чувством вины, вызванным осознанием собственного эгоизма и самоуверенности, и сомнениями в природе того успеха, что сопутствовал ей во время войны:Вспоминая эту девочку и Колю непрестанно, я чувствую всю ложность своего «успеха». Я почему-то не могу радоваться ему, – вернее, радуюсь, и вдруг обожжет стыдом, тайным, бездонным, холодным. И я сбиваюсь, мне отвратительно становится все, что я пишу, и вновь, вновь и вновь осознаю – холодно и отчаянно, что жить нельзя[362]
.Опыт времени, зафиксированный в этом отрывке, выглядит лишенным будущего, а границы между настоящим и прошлым в нем размыты: во время блокады Берггольц чувствует себя в окружении не только в пространственном смысле – само время вокруг нее идет по кругу.
В начале 1942 года ослабевшая от голода и скорбящая по мужу поэтесса уже не находила в себе сил вырваться из бесконечного и неизбежного повседневного существования – она писала о своей жизни в эти месяцы как о последовательности «микрожизней»:
Я живу теперь микрожизнями.
Вот я стряпаю обед – это целая жизнь, и больше я ничего не знаю, я погружена в нее, все устремлено к тому – не пригорела бы каша, не ушел бы суп… Событие[363]
.В тех же февральских записях она замечает, что экстремальные условия тогдашнего существования не находят эмоционального отклика не только у нее в душе, но и у окружающих людей:
У нас еще или просто нет эмоции, отвечающей на то, что мы переживаем. Запаса эмоций – удивления, гнева, печали, отчаяния – уже не хватает. Отсюда – та тупость, то равнодушие, которым мы отвечаем на гибель близких людей, на ужас происходящего.
Я уже несколько дней не плачу и не отчаиваюсь. Я погрузилась в тупость и мелочную бытовую деловитость[364]
.