Упоение метапознавательными моментами, когда сознание воспринимало себя во вселенной, отчасти возникало от внезапной ясности, порожденной созерцанием целого мира единовременно. Всё как на ладони, но разум при этом устойчив, не мечется. Восточно-сирийские монахи особенно любили подчеркнуть этот поразительный контраст между единством и множественностью. По наблюдениям Иоанна Дальятского монах достигал столь широкого обзора творения через собственное умиротворенное сердце: неохватность мироздания заключалась в самом человеке. Мар Шамли[161]
из своей одинокой кельи в горах Карду (теперь это Иракский Курдистан) отправил одному из своих учеников письмо, где описывал похожее ощущение: ум приходит в состояние полного спокойствия, а сердце расширяется до такой степени, что внутри него помещаются и небо, и земля.В этой градуированной системе взглядов на работу сознательного внимания изучение даже крошечной части вселенной могло дать доступ ко всей его полноте. Любой кусочек материального мира мог оказаться когнитивным ключом к великой, тщательно продуманной Богом системе. Восприимчивость подобного рода была свойственна как восточно-сирийским монахам, так и христианам с далекого запада. Ирландский настоятель Колумбан в своей проповеди в Милане в начале VII века вообще заявил, что по-другому смотреть на вещи попросту безответственно: «Какой человек станет изучать небесные явления, покуда ничего не знает о земных?» Однако монахам следовало не теряться в разных кроличьих норах, куда они заныривали, а синтезировать эти «отдельные реальности» или «подробности», как их назвал Исаак Ниневийский, в «единое видение», где они воспринимаются «совместно». Бехишо Камульский[162]
, один из многих страстных читателей Исаака в VIII веке, описывал, как такие когнитивные связи начинают формироваться в голове монаха: «Когда он всматривается в то, как устроена природа творения, его понимание [или сознание, madʿa] на мгновение простирается над всем творением Божьим и быстро, как вспышка молнии, возвращается обратно» {40}.Бехишо считал, что все люди могли так смотреть на мир до грехопадения Адама. Григорий Великий (среди прочих) тоже так думал. Монахи просто пытались починить сломанное. Вселенную, расколотую на части в их сознании, следовало снова сделать целой. Парадоксальным образом чем у́же становился фокус монашеского зрения, тем больший простор открывался их взору {41}.
Столь головокружительные упражнения являлись предпоследней частью пути. Все эти концептуальные скачки между большим и малым и постепенная интеграция всех кусочков космоса в единое целое вели к еще более потрясающему опыту – опыту неподвижности. Вот оно наконец – состояние чистой молитвы. Оно вообще не предполагало, что человек что бы то ни было «видит». Евагрий настаивал, что разум не достигнет состояния чистой молитвы, «если не выйдет за пределы всех ментальных представлений, связанных с объектами», хотя сначала надо как раз всесторонне обдумать «разнообразие тел и миров». Иосиф Хаззайя описывал это так: зрение духа поднимается на такие высоты, что возвышается даже над «восприятием материальных вещей». В результате всё творение становится неявным {42}.
Итак, самый концепт воплощения в материальности растворялся в этом состоянии; то же происходило с ограниченным восприятием себя. Нормальные пределы человеческого существования исчезали. Варсонофий Газский так описывал монахов, достигших молитвенного пика: они «становятся целиком интеллект, целиком зрение, целиком жизнь, целиком свет, целиком совершенство, целиком боги». Испытавшие это монахи, по их же словам, забывали себя, и такое забвение, как объяснял в начале VI века Филоксен из Маббуга, приводило к тому, что они «полностью поглощены [Богом], полностью смешаны с ним в его целости». Иосиф Хаззайя полагал, что на данной финальной стадии молитвы личность полностью стирается и сознание становится неотделимым от божественного света и истины. В такие моменты, писал Иоанн Дальятский, душа и Бог настолько залиты светом, что душа видит свое подобие Богу и абсолютно сливается с этим божественным светом. Ни один отчет о подобном переживании не повторяет другой в точности, ибо, как заметил Исаак Ниневийский, этот опыт нельзя передать словами хоть сколько-нибудь достоверно. «Точные термины можно подобрать лишь для земных материй» {43}.