Но бывали дни, когда монахов одолевали думы о плохом раскладе. Один монастырский пекарь постоянно заглядывал в печи и размышлял о «грядущем негасимом пламени». Монах по имени Симеон из скита в Каппадокии выцарапывал рассуждения о смерти на стенах своего жилища, напоминая себе, в частности, что «за нами гонится огонь смерти – смерти, которая отправляет нас в другой мир нагими». Кроме того, Симеон написал эпитафию на собственной могиле, загодя выкопанной в часовне. В отсутствие готовых могил монахи импровизировали. Иоанн Лествичник, всегда готовый поделиться околосмертными соображениями, советовал своим читателям представлять, что их постели – это могилы: «Тогда вы не будете слишком долго предаваться сну» {27}.
Некоторые наставники подталкивали подопечных визуализировать ужасы вечного проклятия, чтобы усилить сопротивление грехам. Впрочем, люди и без помощи настоятелей отлично справлялись с тем, чтобы воображать душераздирающие сцены. Один монах во сне оказался на Страшном суде и с ужасом обнаружил там свою мать, которая наорала на него за то, что он недостаточно постарался для собственного спасения – и это после всех пережитых ею мук, когда он бросил ее ради монашества {28}.
Монахи вольны были мысленно посещать рай или ад или же просто тщательно обдумывать факт физической смертности, лишь бы, выполняя все эти упражнения, они ни в коем случае не чувствовали одну вещь – уверенность. Исаак Ниневийский, скажем, в качестве поучительного примера предлагал историю одного почтенного монаха, которому его мысли сообщили, что он счастлив и достоин похвалы. Благодаря навыкам разборчивости монах понимал, что этим идеям следует сопротивляться, счастье преждевременно, а уж гордость – вообще запретное чувство для монахов, их учили распознавать ее как «рыболовный крючок», на который они попадались внутри себя. Поэтому монах ответил своим мыслям: «Почему вы нарекаете меня счастливым, когда я все еще жив? Я ведь не знаю, что случится со мной до смерти».
Уверенность в спасении влечет много рисков, Иоанн Апамейский обозначил один из них: «такая идея вызовет ослабление вашей сосредоточенности». Монах по имени Фома объяснил Иоанну Эфесскому, что потому-то он и негодует, когда прерывают его работу: вся человеческая жизнь – это собрание книг, внимательно просматриваемых Богом, говорил Фома, и одна только мысль о Божьем суждении пронимает его, Фому, до самого нутра и заставляет «действенно контролировать свои мысли и собирать воедино свой ум, направляя его к Богу… а посему он остерегается, ужасается и боится потратить напрасно даже один час» {29}.
Обозреватель и журналист The Guardian Оливер Беркман предположил, что сама конечность человеческой жизни – в среднем 4000 недель – должна заставить нас фокусироваться на вещах для нас важных и значимых, и таким образом возвратился к традиции memento mori/melétê thanatou {30}. В его совете отсутствует эсхатологическая обусловленность, в которой коренилось серьезное отношение монахов к процессу познания, как они понимали его полторы тысячи лет назад, но мораль та же: Иоанн записал разговор с Фомой именно потому, что его поразила духовная дисциплина, достигнутая через размышления о собственной смерти. Этот метакогнитивный аспект и делает Фому образцом для подражания. Неизбежность смерти и Божьего суда помогала монахам направлять свой ум к Богу в молитве и во всех остальных занятиях.
Мысли о смерти и видения загробного мира очевидно имели мотивационный потенциал. Они формировали такой взгляд на вещи, который помогал монахам сохранять внимание к настоящему, особенно в момент обращения к Богу. Но кроме того, это было приключение: помыслы забрасывали монахов далеко за пределы привычных горизонтов ума, предлагали украдкой узреть божественную логику, структурирующую мироздание. Метапознание вовсе не означало, что ум замыкается сам на себе. Напротив – оно в действительности выводило монахов далеко за личные границы разума, памяти, книг, тел, сообществ, земного мира вообще, и охватывало всю вселенную в ее целостности.
Одно из самых знаменитых космических переживаний такого рода – видение Бенедикта Нурсийского, описанное Григорием Великим в его «Диалогах». Однажды глубокой ночью Бенедикт подошел к окну спальни для молитвы и, выглянув в окно своей башни, узрел весь мир, залитый светом, а еще своего коллегу Германа Капуанского, возносящегося на небеса в сопровождении ангелов. (Позже Бенедикт узнал, что именно в этот момент Герман умер.) Когда Григорий пересказал эту историю своему дьякону, Петру, тот пожелал узнать, как вообще можно было охватить взглядом землю. Григорий отвечал, что зрение имеет относительную природу: для души, способной узреть своего Творца, само творение покажется миниатюрным. Когда некто, подобно Бенедикту, переживает такое видение, объяснял Григорий, «спираль его ума разворачивается в прямую» (mentis laxatur sinus) и простирается над всем мирозданием. Мир не уменьшился; выросло сознание Бенедикта {31}.