В этой точке предельная сосредоточенность могла напоминать рассеянность – одну форму ментального опьянения нетрудно спутать с другой, причем не только потому, что пережившие этот опыт люди чувствовали себя выбитыми из колеи, но и потому, что остолбеневшие монахи не могли ни работать, ни участвовать в богослужениях. При таком раскладе они иногда получали советы, противоречащие всему предыдущему монашескому обучению: их не заставляли делать приоритетами декламацию и строгое расписание – их вовсе от этого освобождали. Если кто-то из монахов приближался к постижению чистой молитвы, даже обязательная монастырская работа рассматривалась как отвлекающий фактор. По крайней мере, так рассуждали Иоанн Дальятский и Иосиф Хаззайя, однако с ними соглашались не все. Снова не было ясного ответа – как лучше {44}.
Впрочем, на этой стадии вопросы разборчивости и каких-то разбирательств становились иррелевантными. Монахи, глубоко думавшие о думании, считали, что человек, достигший наивысшей точки в молитве, уже на самом деле и не молился. В состоянии чистой молитвы глаголы теряли смысл. Исаак Ниневийский полагал, что тут и существительные-то уже вводят в заблуждение: «Там, где нет мыслей, можно ли продолжать говорить о молитве – или о чем-либо другом?» Разум достигал такой неподвижности, что останавливалось само мышление. Сознание продвигалось дальше того, что мы бы сегодня назвали «потоком»; быть в потоке – значит естественным образом погрузить в него свой ум, но ум там все равно движется. Чистая молитва, напротив, – состояние незамутненного покоя.
Метапознание также было невозможно на этой стадии. Акты самонаблюдения, критически важные для монашеского духовного послушания, прекращались, ибо вместе с растворением личности растворялась и способность к рефлексии. Вот как выглядел этот процесс со слов Бехишо: тело и ум успешно справляются со всеми вызовами, после чего ум наконец протискивается через дверцу в самый потаенный уголок сердца, где монах встречается с образом себя и своей души. Но это только промежуточная стадия. В предельной точке чистой молитвы наблюдения второго порядка – рефлексия о рефлексии – невозможны. В VIII веке Иосиф Хаззайя сформулировал это так: «Интеллект в этом состоянии объединяется с происходящими в нем действиями, и всё это становится едино. Интеллект воистину неотделим от того моря, в котором дрейфует». Разум полностью сливается с тем, что он осмысляет {45}.
К сожалению, чистая молитва не длилась вечно. Как сказал преподобный Павел Кассиану и Герману несколькими веками раньше, никто не в состоянии постоянно удерживать Бога в поле зрения. Сознание монаха неизбежно возвращалось назад – рассудок шатался, падал, соскальзывал, обрушивался, его уводило в сторону. Виной тому ущербная природа человека. Монахи видели здесь знак, что для переживания подобных экстатических мгновений в принципе необходимо божественное ускорение – жест, который они называли благодатью. Исаак Ниневийский взывал непосредственно к Богу: «Без силы Твоей благодати я не способен войти в себя, познать свои изъяны и, узрев их, суметь замереть и не поддаться великому отвлечению» {46}.
Сирийские авторы щедро делились советами по достижению чистой молитвы и поддержкой на этом пути, но не скрывали фрустрации, потому что за теми безупречными мгновениями внимание так рассеивалось, что это приводило в полное отчаяние прекрасно образованных и опытных монахов, прошедших через подобный опыт. Иосиф Хаззайя предупреждал, что именно после состояния полного покоя разум особенно уязвим для «демона рассредоточенности» – мягкое напоминание, что сей огорчительный ментальный кульбит испытывали даже самые продвинутые из монахов. Отшельник Мар Шамли (возможно, ученик Иосифа) в письме своему ученику описал видение Бога в момент чистой молитвы. Но закончил он послание не на этой возвышенной ноте, а продолжил описанием опустошающего чувства, охватившего его по возвращении в нормальную реальность. Когда к его скиту стали вновь приходить паломники, Мар Шамли сказал, что он будто «вдова, похоронившая возлюбленного [мужа]». Шимон де-Тайбуте сочувственно сравнивал перемены в настроении монаха со сменой погоды: иногда словно солнце светит в твоем сердце, иногда печаль затмевает его, словно большая туча. Такие чувства были абсолютно нормальны и преходящи – но расстраивали не меньше, поэтому Шимон рекомендовал коллегам побольше читать об опыте любимых монахов-героев, ибо это утешает. На самом деле и сам Шимон опирался на опыт предшественников: он писал, что позаимствовал свои атмосферные образы у преподобного Макария, а тот был одним из самых прославленных учеников Антония {47}.