Остатки «Места» были огорожены похоронной полицейской лентой, лежали цветы и горели свечи. А на самой Бен-Йехуда ничего не изменилось. Мезузы, наркотики, кухни. Проповедники и проститутки. Прыщавый недоЛеннон по-прежнему пел
В этом было что-то абсолютно бессмысленное и обыденно героическое — как и во всем, что делают евреи, начиная с Моисея. Объяснить это можно только одним: тебе нужна кровь. Доза. Каждый день ты получаешь кровь, но прежнего кайфа нет. И ты увеличиваешь дозу. И люди тебе эту кровь поставляют. Евреи, тобой избранные, — в первых рядах. «Учись по правилам играть», — советовал Джон Леннон в
Я порылся в карманах — в шляпе у паренька лежало всего несколько шекелей. Вместе с банкнотами вытащил давно забытое письмо к тебе — то, что прилипло к бутылке виски у Стены Плача. Деньги кинул в шляпу, а письмо положил обратно в карман. И пошел сдавать кровь. Тебе нужна доза.
אבינו מלכנו
На золотом крыльце сидели. Нет, не так. Детская считалочка осталась там, где ей и положено, — в детстве. Там, где были солнце, счастье и бабушка.
На железной скамье в железной машине сидели люди. Человек пять. Очередь. Сдавать кровь. Солнце, такое ласковое в детстве, до предела раскалило железную машину «Маген Давид», превратив ее в душегубку. Тебе нужна доза — и люди выстроились в очередь в бессмысленной попытке спасти и спастись.
Первым в очереди сидел высохший старик с выбитыми цифрами на руке. Татуировка фашистского концлагеря — у моей бабушки была такая же. Только цифры другие. Старик заметил мой взгляд и усмехнулся, кивая на цифры:
— Это столько у меня было баб.
— А моя бабушка про свои цифры говорила, что столько раз она хотела надрать мне задницу, — усмехнулся в ответ я.
— И? — поднял бровь старик.
— Что «и»? — поддержал я еврейский разговор.
— Сколько раз надирала?
— Ни одного.
— Мы бы с ней подружились. — Старик поднимается и протягивает свои цифры санитару.
В машине играет радио. Говорят, в концлагерях во время расстрелов тоже заводили патефон. Качество записей улучшилось, но тебе по-прежнему нужна кровь.
Санитар пытается найти вену на высохшей руке старика, а по радио Барбра Стрейзанд поет древнюю еврейскую молитву «Авину Малкейну». «Услышь нашу молитву», — но ты не слышишь и не слушаешь — тебе нужна доза. Мощный хор вторит голливудской диве, по щекам следующей в очереди девушки текут слезы, кровь выжившего в концлагере течет по пластмассовым трубкам к тебе. Кровь заканчивается, песня тоже. «Следующий», — говоришь ты с санитаром в унисон. Ты — это Бог.
Девушка сменяет старика,
Санитар зовет следующего, но я — следующий — встаю и выхожу из машины. Я не дам тебе дозы. Я не хочу жить по твоим правилам в мире, где мама шестилетнего Алекса плачет из-за порванных колготок под аккомпанемент «Авину Малкейну». «Встретимся на обратной стороне Луны», — обещает мне вслед Гилмор. Встретимся. Уже скоро. Через три часа и сорок четыре минуты.
I talk to the wind
Говорят, ты можешь принимать любое обличье. Ты — это Бог. Ну, если ты есть, конечно. Греки рассказывают, что ты к их бабам то в виде лебедя, то в виде золотого дождя, прости господи, пробирался. Моисей про горящий куст говорил, но Моисей — еще тот сказочник. А ко мне в Москве ты Китом Ричардсом заявился. Только помятым каким-то и без рок-н-ролла в глазах. Хотя и объяснимо: у тебя же изжога была. Интересно, прошла?
Еще мне интересно: а вот наедине с самим собой или там в зеркале, когда бреешься, — ты как выглядишь? Мне почему-то сразу обложка первого альбома