Он не уверен в том, что из семян вырастут именно цветы. «Некоторые растеньица в самом деле почему-то больше похожи на петрушку и на луковки, чем на цветы, У меня каждый день появляется искушение вытянуть их немного, чтобы помочь им расти, но я колеблюсь между двумя концепциями мира и воспитания: быть ли последователем Руссо, предоставляя действовать природе, которая никогда не совершает ошибок и в основе своей так добра, или же стать волюнтаристом и совершать насилие над природой, вмешиваясь в процесс эволюции опытной рукой человека и применяя принципы власти». Как всегда, у него в шутливой фразе большой подтекст.
...Листок бумаги, исписанный таким знакомым почерком, прочитан. В конверте есть еще что-то. Небольшой кусочек плотной бумаги, любительская фотография: Юлия со своим отцом и младшим сыном Юликом!
В камере быстро темнело. Электрическая лампочка— мучительница узника в долгие, бессонные ночи (по тюремному уставу электричество не тушили до утра) — еще не зажигалась, через зарешеченный прямоугольник окна проникал слабый свет угасающего дня. Грамши подошел к окну и поднес снимок к глазам. От близости снимка, колеблющегося в напряженно дрожащей руке, дорогие лица на фотографии ожили... Фотограф-любитель выбрал удачный момент,—маленькая группа выглядела удивительно естественно. Опираясь спиной на ствол дерева, полулежал седобородый Аполлон Александрович. Рядом на хвое, темной по контрасту с ее белым платьем, сидела Юлия, с такой знакомой грустновато-загадочной улыбкой. К коленям матери привалился голенький загорелый Юлик. Заранее зная, что он увидит, Грамши перевернул фотографию. На обороте стояла круглая тюремная печать и неразборчивая завитушка начальника тюрьмы. Фото, как и письма, цензуровались,— Грамши это знал. И все же каждый раз испытывал неприятное чувство: свободные и вольные фотографии как бы вдруг становились тюремными узниками. Цензура, тюремная цензура! Приходилось думать о ней, когда, склонившись над листом бумаги, узник на минуту чувствовал себя наедине с близкими. То же требовалось и в ответных письмах. Самые безобидные вещи могли быть истолкованы превратно» Однажды Юлия Аполлоновна прислала письмо с милым рассказом о том, как маленький Делио знакомится с географией. Лежа в кроватке, головой к северу, он сообщал маме, что за его головой живут народы, которые запрягают в сани собак, слева от него находится Китай, справа — Австрия, в том направлении, где ноги,— Крым. Начальник тюрьмы заподозрил за этим шифр, вызвал Грамши и долго допытывался: почему ваша жена интересуется Китаем? Что это за люди, которые запрягают в сани собак? Не зная содержания письма, Грамши потратил немало усилий, чтобы найти правдоподобный ответ на эти вопросы. Больше часа длился допрос, пока Грамши но сказал: «Но разве вы не женаты? И разве вы не понимаете, что может писать мать, когда ей хочется рассказать о сыне, находящемся вдалеке от отца?» Простой довод неожиданно подействовал на начальника тюрьмы, возможно и не злого человека, но раба предписаний и инструкций, панически боящегося испортить свой послужной список накануне выхода на пенсию.
Начальник прочитал заключенному нотацию и отдал письмо.
Может ли нас интересовать фигура этого рядового тюремщика? Может в той степени, в какой он влиял на жизнь Грамши. Начальник вскоре умер, недослужив несколько дней до долгожданной пенсии, а Грамши в разговоре с Татьяной Шухт выразит по этому поводу даже некоторое сожаление, ибо «и в данном случае знаешь, что потерял, но не знаешь, что приобретешь...» «Приобретение» значительно ухудшило жизнь заключенного, но это произошло позднее. А тогда Грамши читал и перечитывал «географическое» послание и, отвечая на него, просил Юлию быть осторожнее в своих письмах, а сам писал, по его собственному выражению, «тюремным» языком и сетовал на то, что вряд ли когда-нибудь сумеет от него избавиться. Но и написанные «тюремным» языком письма-раздумья, письма-собеседники и даже письма-монологи были единственной связью с женой и детьми.
«Тюрьма в Тури, 30 июля 1929 года.
Дорогая Юлька,
...Меня, естественно, очень часто преследует мысль, что на твои плечи легло самое тяжкое бремя нашего союза (самое тяжкое в силу объективных причин, пусть так, но это не меняет сути). Потому я не могу уже думать о твоей силе — которой я так часто восхищался, хотя и не говорил тебе об этом,— а думаю о том, что тебя, наверное, одолевают порой и слабость и усталость; и думаю об этом с огромной, почти мучительной нежностью, которую можно выразить в ласке, но нельзя выразить словами. А потом я все еще очень завидую тебе, потому что я ведь лишен возможности наслаждаться первыми, самыми свежими впечатлениями, связанными с жизнью наших детей, и не могу помогать тебе направлять и воспитывать их...
Дорогая, обнимаю тебя.
Антонио»