Дорога из Комотовки была почти безлюдной; зато на венский тракт из Новых ворот валили толпы, смешиваясь с двумя другими потоками, одним — от Конных ворот, другим — с севера, от Поржичских ворот и от моста над путями Главного вокзала; все три потока сливались в такую широкую шумную реку, что тракт, казалось, вышел из берегов. Западный пологий склон горы Витков, или «Жижкаперка», куда все держали путь, чернел тысячами казавшихся издали крошечными фигурок, непрерывающиеся шеренги их извивались среди кустов и деревьев, а шум бесчисленных голосов сливался в гневное, словно пчелиное жужжание, и далеко разносился вокруг.
Пецольд почувствовал облегчение, когда исчез в толпе незнакомых людей, возбужденных общей опасностью, среди этих фабричных и ремесленников; он был счастлив, когда его фуражка с заломленным лаковым козырьком затерялась среди прочих таких же фуражек, мягких шляп и цилиндров, когда его лицо смешалось с тысячью лиц, по большей части празднично отмытых и поцарапанных от слишком усердного бритья. Шли кузнецы с завода Рингхоффера, — целая река! — и ткачи с фабрики Поргеса, и спичечники Смолика, и красильщики, и печатники, и каменщики, а еще — плотогоны из Подскалья, и виноделы, и столяры, и сапожники, и еще — кирпичники и железнодорожники, и мыловары, и котельщики, и еще — народ с боен, из пекарен, и пивных заводов, и портняжных мастерских, и подручные из лавок, и золотари — тот в тщательно почищенном и выколоченном воскресном костюме, тот в простом, тот — во взятом напрокат. Затерявшись в толпе, Пецольд перестал быть Пецольдом, он стал одним из толпы; здесь его не отыщет ни бабка, ни Фанка, теперь-то уж они его не достигнут, хотя бы пустились за ним в семимильных сапогах-скороходах.
Но если невозможно было бабке или Фанке разыскать его, Пецольда, то так же и ему, Пецольду, невозможно было разыскать тут дружка своего Фишля. Но наперекор такой невозможности он все-таки углядел его, своего верного и надежного товарища, едва успел сделать несколько медленных шагов, поминутно останавливаясь со всей толпой: Фишль сидел на обочине дороги, на куче щебня, и вытягивал длинную шею, высматривая Пецольда.
— Слава богу, наконец-то, — сказал Фишль, завидя друга, встал и подошел к Пецольду — маленький, узловатый, с мелким резким лицом и несоразмерно длинным носом, который в сочетании с длинной шеей делал его похожим на странную птицу. — Я уж думал, ты не придешь.
На это Пецольд, обрадованный невероятной легкостью их встречи, рассказал, что он и впрямь едва не остался дома, потому как бабы не хотели его пустить. И Фишль сочувственно кивнул, говоря, что и его бабы не хотели пускать; и он готов побиться об заклад, что почти каждого из этих ребят, которые в такой давке прут на «Жижкаперк», словно их там ждет спасение души или по меньшей мере гулянье с танцами, не хотели пустить бабы, потому что, мой милый, нынче тут будет жарко, нынче кое-кому зададут тут баню, кое-кому придется тут чертовски туго; известно ли Пецольду, что весь пражский гарнизон поднят по тревоге? Ну да, он, Пецольд, как раз и хотел бы наконец толком узнать, что там сегодня будет, с чего это народ сбегается туда, словно тараканы к пиву?
— А ты не знаешь? — удивился Фишль. — Совет там будет!
В знак насмешливого неодобрения Пецольдовой наивности Фишль издал ртом и крючковатым своим носом целую серию шипящих, фыркающих и причмокивающих звуков, потом еще раз сказал:
— Будет совет! Двадцать тысяч народу сойдется на тот совет!
— Почем ты знаешь, что именно двадцать тысяч?
— Двадцать тысяч, — с мрачной решимостью повторил Фишль. — Обо всех митингах так и пишут: что, мол, собралось двадцать тысяч, почему бы и на нашем не сойтись двадцати тысячам, чем мы хуже? У нас и двадцать пять тысяч наберется. А только как это будут советоваться двадцать пять тысяч человек?