Читаем Браки по расчету полностью

Миновали Будейовице, Крумлов, Рожмберк, обогнули юго-восточный выступ Шумавы, двинулись на Линц. После переправы через Дунай дорога снова стала незаметно забирать в гору. Белые остроконечные пики Мертвых гор поднялись на юге. Все чаще попадались приметы войны — застрявшие в канавах обозные телеги, орудия на лафетах, сломанные подводы, деревни, переполненные конными и пешими войсками. По ночам солдат, спавших в сараях и амбарах, будил глухой грохот повозок с боеприпасами. На отдыхе жители приносили картошку и снятое молоко, расспрашивали, кто что делал перед солдатчиной. Дети ощупывали ремни и ружья, девушки смотрели робко и грустно: вспоминали, видно, своих милых, уже который месяц пропадавших на войне.

Дальше, дальше, все глубже и глубже проникала рота в долины Альп. Черно-белые коровы с тяжелыми колокольцами паслись на изумрудных склонах под присмотром молчаливых пастухов в длинных грубошерстных плащах. Вдоль дороги росли белые дриады и молодило, горечавка с круглым горлышком и лютики. Все выше и выше громоздились горы, все свежей, веселее задувал ветер, все глубже и круче становились пропасти. Когда вступали в опрятные городки на берегах синих горных речушек, барабанщики перекидывали вперед барабаны и рассыпали походную дробь, и усталые солдаты распрямлялись, старались шагать в ногу по гладким каменным плитам, которыми были выложены крутые, кривые улочки в тени заоблачных вершин.

Но чем более красивыми и незнакомыми становились места, тем грустнее делалось на сердце у парней в мундирах. Наваливалась тоска по дому, по сладостной, виденной-перевиденной, простой чешской природе, по мирным полям и лесам, невысоким холмам и горам; все назойливее грызла мысль, что падут они где-то на чужбине бог весть за что, бог весть в чьих интересах, и никогда не вернутся в страну, где родились… Мартин перенял присловье Иравы, оплакивавшего свой роковой ложный шаг, и оба теперь в такт шагам повторяли дружно: «Ах, я дурак!» И зачем я, дурак, не вернулся домой в Рокицаны! — думал Мартин. Самое жестокое битье батюшкиной суковатой тростью было чепухой, мелочью, ласковым щекотаньем в сравнении с тем, что грозило ему ежечасно на солдатской дубовой скамье; и самые страшные братнины грубости были учтивостью и комплиментами против свирепости капралов и капитана Швенке. И как это я, дурак, не сумел защититься, поддался их трескотне, ополоумел вконец, когда Коль нашел у меня прокламации? И, слепой к красотам альпийской природы, Мартин сочинял блестящую речь, которую ему следовало бы произнести, когда его допрашивали в кабинете Шарлиха. Да, вы нашли прокламации в моей постели, это верно, господа. Но как вы докажете, что именно я сунул их туда? Преподобный отец уже пять лет обучает меня истории и два года — химии, он хорошо должен знать, что я за человек: неужто, господа, я похож на тех, кто этим занимается? Господа, если бы я собирался распространять изменнические листки, уж я сумел бы их спрятать понадежнее, чем в собственной постели. Положил бы, например, под бюст святого Игнатия Лойолы — а вы и не знаете, что бюст совсем легкий и качается? Или — под любую молитвенную скамеечку в часовне — знаете ли вы, что под ними всегда куча пыли, потому что никто никогда там не подметает? А уж будь я до того глуп, господа, что не придумал бы иного тайника, кроме матраса, — то я спрятал бы их под любым матрасом, кроме своего собственного, господа! — Да, вот так я должен был бы сказать им; отчего я так не сказал, отчего только лепетал и заикался! Ах, Мартин десять лет жизни отдал бы, только бы отодвинуть время назад, вернуть все хотя б с того момента, когда он с остальными чехами стоял в зале, а Коль доказывал им, что быть чехом — невыгодная роскошь и тяжелая обуза! Нечего было высовываться да кивать на слова патера — съежиться в уголке надо было тогда, сделаться незаметным, невидимым в эту проклятую минуту. А уж если бы Коль все равно его вызвал и задал бы тот неприятный вопрос — тогда, конечно, следовало отвечать мужественно: да, я чех, потому что мой отец и моя мать — чехи, и можете говорить что угодно, а я горжусь этим. Ах, почему он тогда так не ответил! Он покрыл бы себя славой в глазах всех товарищей по общежитию, а тот подлец и убийца, который подкинул ему листовки, подложил бы их кому-нибудь другому. Не десять — пятнадцать лет отдал бы Мартин, если бы можно было еще раз пережить дело с листовками — и выйти из него с честью.

Пробуждаясь от сладостно-горьких своих фантазий, Мартин с ужасом вспоминал, что распоряжается тем, чего у него, может быть, и не будет: кто знает, не отлита ли уже вражеская пуля, которой суждено оборвать его молодую жизнь? И новые, все новые долины, все новые и новые горные пики, новые и новые деревушки выплывали перед его глазами, равнодушные и непостижимые в своей отчужденности.

Перейти на страницу:

Похожие книги